Половодье в городе
Шрифт:
Лысков свел свои угластые брови и опять прихлопнул ладонью по клеенке.
— Печатными буквами можешь, а рисовать не можешь, как это так? Чему вас тогда там, в Иванове, учили?
— У нас не художественное училище…
Лысков поморщился и перебил:
— Ну, вот что. Это мое задание тебе. Чтобы завтра к митингу портрет был.
Он встал из-за стола, давая этим понять, что разговор окончен, выключил телевизор и неожиданно сменил властный тон на добродушный, уговаривающий:
— Ведь не картину я от тебя требую, портрет, и портрет-то лишь на завтра, к митингу. А дальше-то он будет не нужен. Дальше-то полно будет его портретов — в газетах, на открытках, в багетовых рамах. О нем еще и кино снимут, цветное,
Максим ушел от Лысковых, проклиная привычку свою на скучных уроках и заседаниях чертить, что на ум придет: парусники, замки и женские головки, которые с некоторых пор стали курносы и круглолицы, как Лена, заодно уж он помянул недобрым словом и Лыскова и Ширяиху, в которой был всего один фонарь, да и тот у сельсовета. Оттого ли, что черно было вокруг, хоть глаз выколи, черно и безлюдно, или от невыполнимости задачи, которую нежданно-негаданно взвалил на него Лысков, Максиму стало очень одиноко. Он слепо брел в темноте, оступаясь и оскальзываясь на сырой, измятой машинами и тракторами дороге, слышал, как перелаиваются собаки во дворах Рыжиковых и Мухиных, и не знал, как ему теперь быть. Он понимал, что значит не выполнить задание Лыскова. А с другой стороны — как его выполнить?..
И все же над досадой, над раздумьем о личном, сиюминутном, сглаживая и словно бы смывая их собой, преобладало в Максиме удивление свершившемуся.
Жизнь как будто сдвинулась вся сразу — вместе с Ширяихой, окрестными лугами и лесами, сдвинулась и толкает его, Максима, вперед, кажется, крупная сильная рука надавливает меж лопаток. Пробираясь в темноте, он раз-другой посмотрел в небо, искал в нем живую, родную звездочку, но над Ширяихой плотно стояли облака, плотно, как набрякшие бревна в запани…
Максим ничего еще твердо не решил, а между тем зашел на квартиру предупредить хозяйку, чтобы не запирала наружную дверь: у него, мол, срочная работа, вернется поздно. Он запасся сигаретами, пришел в клуб, что был под одной крышей с библиотекой, взял фанерку из старого портрета, пузырьки с гуашью, кисти и перенес все это в библиотеку.
В библиотеке было сыро, зябко, мыши шуршали за пузырящимися обоями. Максим сходил к поленнице, принес охапку дров, мокрых и скользких от снега, выпавшего накануне и растаявшего. Когда затрещала, разгораясь и корчась, береста, когда огонь, окрепнув, подсушил поленья и принялся за них, возникло такое ощущение, будто в библиотеке появился еще один горячий, рыженький, неунывающий человек. Максиму стало повеселей. Он снял пальто, завесил газетами окно, смотревшее в пустое поле и сейчас черно-блестящее, словно огромный, немигающий, жуткий глаз.
Верно говорят: душа робеет, а руки уж делают. И Максим, посидев на корточках возле устья печки и словно бы оттаяв, взял фанерку и загрунтовал ее. Пока грунт подсыхал, он ходил между покосившимися, грубо сколоченными стеллажами, порой трогал корешки книг, думал про Юрия Гагарина и пытался лучше представить себе его лицо, цвет глаз, волос. Странное дело — одновременно он видел и Лену, такой, какой была она на занятиях, во время экзаменов и, наконец, в роли Машеньки, в спектакле, который выпускники сыграли на маленькой сцене в актовом зале училища.
Максим тревожился: Лена явно заслоняла первого космонавта, так что еле уловимые, лишь раз увиденные черты его лица таяли в более четких, определенных чертах лица Лены, исчезали за ее ржаной челкой и широко расставленными, узковатыми глазами. Это было как наваждение, а грунт уж просох, время близилось к полуночи, и пора, пора было закрепить в рисунке то телевизионное, нечеткое изображение, что видел Максим
Максим думал обо всем этом, и казалось, не рука, а сама горячая мысль его, мысль и счастливое чувство, переполнившее сердце, волшебно легко рисовали портрет первого космонавта… Максим отложил карандаш, взял фанерку и встал с ней под лампочкой. Он глазам своим не поверил — так похож был портрет. Шумно, облегченно вздохнул, сел за стол и некоторое время сидел просто так, в свое удовольствие, сидел и смотрел на книги, на печку, в которой подергивались голубым пеплом рубиновые угли; над ними при порывах ветра взлетали, шевеля и сбрасывая пепельные хлопья, призрачные, фиолетовые язычки. Максиму почудилось: и книги, и огоньки, и электрическая лампочка, и ночь, выглядывающая черным оком из-за прикрепленной к раме вместо занавески газеты, — все они не только понимают его ощущения, думы, но и разделяют их.
Он выкурил сигарету и стал раскрашивать портрет — уверенно одарил первого космонавта синими ясными глазами, плотным пшеничным волосом, такой был у Лены, и тем полевым, здоровым, золотым загаром, что круглый год не сходил с лиц механизаторов.
Закончив работу, Максим закрыл печку, оделся, погасил свет и, выходя в коридор, ощутил, какое настоялось в библиотеке сухое, живое тепло и как холодно, неуютно в коридоре, где он споткнулся о банки с кинолентой, как шумно от ветра и темно на улице…
Озабоченно, не теряя в темноте натоптанную тропку, Максим дошел до дома, поднялся на крыльцо, было потянул дверь на себя, но задержался, поднял лицо к небу. Оно посветлело, стало прозрачным, и уже не сплоченные, а отдельные, лоскутные облака мохнатыми тенями неслись над Ширяихой. И опять, теперь во всей полноте, Максим испытал острое, радостное чувство, что жизнь отныне переменилась, что и земля, и все, что ни есть на ней, сдвинулось с места, потянулось всей громадой своей вслед за этим славным парнем…
К полудню чистое, звонкое, словно бы отмытое от лиловых облачных пятен и заново выкрашенное небо сияло над Ширяихой. У крыльца сельсовета, над которым, между двух красных, хлопающих на ветру флагов, был укреплен портрет космонавта, собралась небывалая толпа, просто не верилось, что село столько вмещает в себя народу. Обыкновенно выглядело оно малолюдным, пустым, разве что женщина пройдет к магазину или колодцу, пробегут дети из школы; нарушая сельскую тишину стуком мотора и частыми выхлопами, проедет от церкви, где хранится семенной фонд колхоза, механизатор на колесном или гусеничном тракторе… Сегодня вся Ширяиха тут, у крыльца, да мало Ширяиха — и Алексино тут же, в толпе, Головино, Исаево… Все тут: и детвора, и старики, и народ помоложе.