Башня
Шрифт:
— И что — она всегда такой была?
— Да нет, конечно. Не всегда, — он откинулся на спинку кресла. — Мы все другими были. И я был другой.
«Какой?» — хотел я спросить, но не стал. Все равно он мне не ответит.
Мы сидели молча. Я доедал ужин, который он приготовил; дедушка, развернувшись вполоборота, смотрел в окно.
— Смеялась чаще, — вдруг сказал он.
— Что?
— Бабушка. Ты про нее спросил. Она смеялась чаще. Задорно так — тебе сразу хотелось смеяться в ответ.
— Когда молодая была?
— Ну да. Еще до того, как Гриша родился.
—
И зачем я это сказал? Рассердится сейчас, начнет кричать.
— Зря она тебе это сказала, — он посмотрел на меня: взгляд у него был виноватый. — Ты вряд ли поймешь… в твоем возрасте.
— А что тут понимать? Ты изменил ей, и вы расстались. Все однозначно. Она тебя теперь и видеть не хочет… Злится.
— Ты тоже злишься.
— Я? Мне-то что… Я не злюсь.
— Не злился — мы бы и виделись чаще.
— Ты знаешь, что меня бабушка не пускает.
— Да. Знаю. Не хочешь ее расстраивать?
— У нее сердце больное. А так — расстроится, нет — мне в общем-то все равно.
— Я так и понял.
Я видел, что он не верит мне.
— А как Тарасик твой? — спросил я, просто чтобы сменить тему.
— Да как-то так… — дедушка развел руками. — Постарел. Шерсть лезет клоками…
— А ты к ветеринару его носил?
— Носил. «Старость, — говорит. — Ничего тут не сделаешь».
Я подошел к клетке. Хомяк вяло смотрел на меня. Не шевелился почти и не реагировал никак. Я осторожно погладил его между прутьев.
— Смотри-ка — не убегает. Раньше он кроме тебя не давался никому.
— Я же говорю: постарел.
— Доверчивый стал?
— Я бы не сказал, что доверчивый. Просто ему теперь все равно. Чувствует, наверно, что ему недолго осталось…
Больше мы с дедушкой не виделись. Я звонил ему несколько раз, но это было все как-то мимоходом, на бегу — мы выдавали друг другу несколько дежурных фраз, и каждый раз я слышал дедушкино «не пропадай» перед тем, как повесить трубку. Я даже не помню, о чем мы говорили в последний раз. Что-то о погоде… Совершенно ничего не значащие слова. Я не думал никогда, что он может уйти просто так — на пустом, казалось бы, месте, ведь не жаловался он ни на что… Гулял по утрам. По десять километров проходил каждый день. Летом на велосипеде ездил, зимой — на лыжах. Французский вот недавно начал учить (и зачем ему в его семьдесят семь?); старательно выдавал раскатистое «r». «Почти что как Эдит Пиаф», — говорил я ему, и он смеялся.
В ту квартиру я приехал через месяц после дедушкиной смерти. Игорь еще не переезжал — откладывал, как и я, — и она стояла пустой. Я подошел к двери и машинально, задумавшись о чем-то своем, нажал на звонок; послушал, как он коротким треньканьем отдается внутри квартиры. Подождал немного. Потом нажал сильнее и некоторое время его не отпускал — он надрывался, надламывался там, внутри, и в полную силу, перекрывая его, зазвучал у меня в голове дедушкин голос: «Ну сколько можно звонить?! Иду уже». Я отпускаю звонок; мне кажется, если прислушаться, я смогу различить шаги босых ног по паркету. Потом
Я постоял еще немного. Нащупал в кармане ключи: вот этот, с ниточкой, от верхнего замка. Этот от нижнего. Почтовый ящик. Домофон. Покоцанный — одной ножки ему недостает — брелок в виде Эйфелевой башни.
Я так и не смог тогда войти в квартиру. Уехал домой. И только через два месяца — Игорь начал меня торопить — стал перевозить туда свои вещи. Оно еще возвращалось ко мне много раз — то чувство, что я испытал тогда, в тот первый приезд. Как будто стоит мне повернуть ключ в замке, и я увижу его — как он, улыбаясь, стоит босиком перед дверью.
Глава пятая
— Знаешь, она появляется иногда. До сих пор, — Лара сидела на самом краешке стула, нагнувшись вперед; складывала что-то из салфетки. — Вчера вечером подошла к окну, а она — там. Смотрит на меня. Солнце уже садилось, и оттого она была не белой, а какой-то… розоватой. Как кожица яблока. Просвечивала практически насквозь.
Я встал из-за стола. Налил какао ей в чашку, и она двумя руками придвинула ее к себе. Пила она, как птица, наклоняя голову к столу — и как-то это просто выходило и естественно, словно по-другому и нельзя.
— Вкусно, — сказала она. — Спасибо.
Отпила половину — и только после этого начала подносить чашку ко рту.
— Ты как? Расстроилась?
— Почему я должна была расстроиться?
— Не знаю. Эта башня в окне — мне казалось, что тебя это расстраивает.
— Раньше, наверное, да. Даже не расстраивало, а как-то… сбивало. А теперь я привыкла.
— Не стоит к такому привыкать.
— Ну, а что тут поделаешь? — она пожала плечами. — Это часть моей жизни. Иногда мне кажется, что она не просто так там стоит. Ждет.
— Чего ждет?
— Пока я вернусь.
— Но ты же не собираешься возвращаться?
— Нет, — она посмотрела на меня — быстро, как всегда, словно каждый раз соскальзывала с моего лица и никак не могла на нем удержаться. — Иногда я задумываюсь об этом — просто так, что-то вроде эксперимента, который я прокручиваю у себя в голове. Что было бы, если бы я вернулась… Знаешь, это какая-то мысль, в которую мне хочется иногда убежать. Спрятаться в нее, чтобы она обволокла меня всю, хотя бы на несколько минут. Я буду лежать в ней, закупоренная со всех сторон, закрытая от мира, как гусеница в коконе.
— Да, я понимаю. Со мной тоже бывало такое.
— Это… похоже в чем-то на меня и башню?
— В чем-то, наверно, похоже.
— В чем похоже?
— Ну, как тебе объяснить… Один раз, еще в детстве, я сбежал ото всех, когда мы ездили с семьей на дачу. Спрятался от взрослых на чердаке — там было одно место, где от стены отходили доски, и у меня получилось туда пролезть. Я просидел там несколько часов. Взрослые так и не смогли меня найти, и я сам вылез через какое-то время. Когда спускался по лестнице на первый этаж, мне стало так грустно, что я заплакал.