Прокаженные
Шрифт:
Есть такое мнение, — снова улыбнулся он. — Венский профессор Кирли, по крайней мере, упорно защищал этот тезис, исходя из того положения, что при такой тяжелой форме проказы, как анестетическая, мы очень часто или вовсе не обнаруживаем палочек или обнаруживаем в весьма незначительном количестве в то время, когда разрушение организма идет полным ходом.
– И что же? — насторожился Протасов.
– Это скорее область предположений, — засмеялся Алексей Алексеевич. — Хотя в свое время Вирхов сказал: пока не будет найдена искусственная среда для культивирования палочки Ганзена, до тех пор заразность проказы не может быть введена в догмат. Мы, советские лепрологи, считаем, что среда эта найдена нашим ученым, и потому замечание Вирхова для нас теряет значение…
– Значит, все дело в палочке? — учтиво взглянул
– Двух мнений на этот счет современная наука не знает.
– Так. — И Протасов на несколько мгновений задумался. — А приходилось ли вам, Алексей Алексеевич, замечать какие-либо изменения в природе палочек?
– Например? — не понял Зернов.
– А тут, видите ли, — продолжал, как бы смущаясь, Протасов, — вышло так.
Мелькнула однажды у меня мыслишка — добиться от палочки ясности: живет она или нет? А если живет, то как размножается? В этом отношении во многом помогла мне наша милая Максимовна, — и, найдя ее глазами, он тепло улыбнулся. — Так вот, живет ли палочка и как она размножается? Ну, взял я кислотоупорные палочки, положил под микроскоп. Заметил на память — как лежит каждая из них и какую имеет форму. Пересчитал даже. В одном гнезде оказалось шестьсот восемьдесят семь, в другом — тысяча пятьсот девятнадцать, в третьем — триста девяносто. А вы знаете, Алексей Алексеевич: по теории науки, палочки Ганзена размножаются путем деления. Ну, думаю, ладно: сколько же отделится от вас, скажем, через месяц, потом через два, и сколько еще прибавится — через пять? Вы-то, дескать, кислотоупорные, и окраску принимаете какую надо, то есть — живете, и ничто вам нипочем, если вы оставались живыми, пролежав десять лет в книге, если вы выдерживаете сто двадцать градусов жары и не пропадаете на солнце… Посмотрим, дескать, что получится и с какой силой вы начнете размножаться на стеклышке? Ну-с, проверяю каждые две недели… Смотрю и диву даюсь: нет, не увеличивается количество! Как было шестьсот восемьдесят семь на одном стеклышке, так и осталось. Никакого результата! То же самое и на других. Вначале я заприметил: в одном гнездышке лежит палочка, а рядом с нею — точечка, это, мол, она начинает делиться, размножаться… Это значит: через неделю или две на ее месте будет десяток или больше. А когда посмотрел через две недели — увидел: и палочка на месте и рядом с нею — та же точечка. Никакого распадания, никакого размножения! Ну, думаю, рано еще торжествовать. Пусть пройдет несколько месяцев. И вот через несколько месяцев подхожу, прилаживаю микроскоп. Вот, думаю, увижу я их сейчас гибель, тьму-тьмущую! И что же: лежат покойненько мои палочки, ни одной не прибавилось, и одна — по-прежнему со своей точечкой… Вот как, — торжествующе воскликнул Василий Петрович. — А если исходить из того, как думает наука, что для заражения человека надобен целый колоссальный массив бактерий, а такой массив может возникнуть лишь путем чрезвычайно быстрого и интенсивного размножения, то, значит, и гнезда на моих стеклышках тоже должны были бы размножаться. Однако этого не произошло. Почему, Алексей Алексеевич, не произошло?
– Так и должно быть, — отозвался Зернов, начиная, видимо, уставать, — это понятно. Ибо они были мертвы, как и всякие другие бактерии, с которыми производятся манипуляции окраски.
– Я так и знал, что вы именно это скажете, простите меня за откровенность, — и Протасов улыбнулся, — да иначе и ответить нельзя!..
Дескать, я недостаточно хорошо знаю технику обращения с микроскопом… Но я все-таки сделал глупой своей головой вывод, Алексей Алексеевич…
– Какой же?
– Палочка Ганзена не бактерия, а что-то другое… И болезнь идет не от нее…
– А от чего же, по-вашему?
– Или от наследственности, или от повреждений организма, например от простуды… Ведь поговорите со всеми нашими больными — половина их скажет, что заболели они от простуды, остальные — не знают, как и от кого. Крепко держится в народе нашем поверье: проказой можно заболеть скорее всего от простуды…
– Верно! — уже совершенно серьезно отозвался Зернов. — Народный опыт, как правило, всегда безошибочен, и его надо уважать. Я с вами согласен. Верно: люди заболевают очень часто от простуды. Но характерно, что заболевают проказой далеко не все простудившиеся, а только какой-то весьма ничтожный процент. Это значит: организм
– Нет, видно, я глуп, — тупо уставился Протасов на Зернова, — видно, не спросясь позволения, поперся в калашный ряд, — и он развел руками, точно обидевшись.
Но Зернов не обратил внимания на эти слова и смотрел на Протасова так, будто спрашивал — скоро ли ты кончишь?
– А вот в кислотоупорности так и не убедили меня, — продолжал Василий Петрович. — Не убедили. И в том, как происходит заражение, — тоже не убедили… Все неизвестно!.. Все темно и мутно.
Он хотел сказать еще что-то, по-видимому волнующее его, но в этот момент раздался звонок на ужин, и собравшиеся стали подниматься со своих мест. Уже на дворе Протасов слегка притронулся к рукаву Зернова.
– А ведь выходит, — посмотрел он на него пытливыми глазами, — будто все человечество прокаженное. А? — и тихо засмеялся. — Как вы думаете? По-вашему, ведь получается, что и все — не лучше меня… Одна лишь разница: мне случай подвернулся, а вы его ждете… Э-э, да что там толковать! — махнул он вдруг рукой. — Ведь наука только вид делает, дескать, много знаем, а ведь на поверку — не знает ничего…
Зернов не отвечал. Он шел задумавшись и, возможно, даже не слышал слов Протасова.
– Ведь вот какая музыка, — продолжал тот, стараясь идти в ногу с Зерновым, — проказой переболело все человечество, десятки тысяч лет она стоит за его спиной, и тысячи ученых ломают над ней голову, и еще больше умных книг написано о ней, и пройдет еще десять тысяч лет, и через десять тысяч лет будут говорить о ней так же, как мы сегодня: чем больше узнаем о ней, тем меньше знаем и понимаем ее… Впрочем, что ж это я? — остановился он и принялся засовывать в карман записную книжечку, которую все время держал в руках. — Вам туда, а мне надо к себе… Спасибо, Алексей Алексеевич, — вздохнул он, — никогда не забуду нашей встречи… До свиданья…
– До свиданья, — отозвался Зернов и крепко пожал слегка влажные пальцы человека, болеющего за судьбы человечества.
Когда Зернов нагнал остальных, Сергей Павлович засмеялся и сказал:
– Вот чудак этот Протасов… А ведь он хороший человек. Но я совсем не ожидал, что он способен на такие суждения! Нет, обратите внимание — каков! А?
– А знаете, Сергей Павлович, — вполголоса ответил Зернов, — вашему Протасову страшно хотелось бы видеть прокаженным если не все человечество, то хотя бы половину его. Ему не то тягостно, что он болеет, а то, что проказой не охвачены многие другие… Тогда б он чувствовал себя не таким безнадежно одиноким. Ведь страдание вдесятеро облегчается, когда человек чувствует, как страдает не он один, а все или многие… Так устроен человек.
Да, странно, — задумался он, слегка опустив голову и устало смотря перед собой.
19. Полноправные
Это был последний осмотр.
Как всегда, надев халат, доктор Туркеев запер дверь кабинета на ключ, остановился у стола и, держа в руке стетоскоп, задумался. Вера Максимовна, потупив глаза, принялась медленно раздеваться. Сейчас почему-то ей было стыдно. Этого прежде она не чувствовала.
– Может быть, можно не раздеваться, Сергей Павлович? — несмело подняла она глаза.
– Нет уж, извольте… — сказал он строго и даже сердито.
Она подчинилась и, спустив лямки сорочки, обнажила грудь. Тотчас же по плечам и спине побежали мурашки, Вера Максимовна поежилась. Туркеев взял кусочек бумаги.
– Закройте глаза и не открывайте их, пока не скажу, — приказал он и провел по плечу уголком бумажки.
– Чувствуете?
– Да.
– Где?
– На плече.
– Так, — улыбнулся он, — не смейте смотреть, — и снова провел уголком бумажки по груди.
– Чувствуете?
– Да. На груди.
– Очень хорошо, — и опять провел по спине. — А сейчас где?
– На спине, — улыбнулась она, крепко сжимая веки. Сергей Павлович опустил руку с бумажкой.
– А сейчас где? — строго спросил он, всматриваясь в ее зарумянившееся, смущенное лицо. Она не отвечала. — Где же я трогаю вас? — с той же строгостью спросил он. — Говорите же! — и, отвернувшись в сторону, улыбнулся.
– Я ничего не чувствую сейчас, — чуть-чуть нахмурилась она, и в голосе послышалась тревога.