Роковой портрет
Шрифт:
Итак, мы не отрывали глаз от реки. Я физически ощущала всеобщее напряжение, стремление произвести хорошее впечатление на Ганса Гольбейна, молодого человека, которого направил к нам из Базеля Эразм — наглядное подтверждение, что старый ученый не разлюбил нас, хотя уже давно не жил с нами и вернулся к своим книгам на континент, — в память о добром старом времени, когда отец имел в друзьях людей науки, а не епископов с постными лицами, чье общество он предпочитал сегодня. Тогда идеи были еще играми, и как же жарко отец спорил с Эразмом о том, как назвать книгу о вымышленной стране (она стала такой же популярной, как и все труды Эразма). Нам очень хотелось предстать образованными выпускниками экспериментальной семейной школы, ведь Эразм в присущей ему лестной и обворожительной манере, что даже несколько смущало, всегда расхваливал ее до небес по всей Европе, называя современной платоновской академией.
Кроме меня. Я хоть и таращилась старательно вместе с остальными на реку, но высматривала, уж конечно, не немецкого ремесленника, раскачивающегося на далеких волнах посреди, подпрыгивающих и замызганных после долгой дороги сундуков и тюков. Он все равно вот-вот появится. Куда он денется? Ведь написав наши знаменитые лица, он приобретет вес и шанс сделать себе имя художника. Но я ждала не его. И хоть это был страшный секрет, эдакое ребяческое ожидание — поскольку у меня не было весомых причин верить, что моя мечта осуществится и я увижу столь желанное лицо, — напряжение, с каким я всматривалась в каждую проплывающую лодку, не убывало. Я ждала моего бывшего учителя. Мою надежду на будущее. Человека, которого я любила.
Джон Клемент появился у нас, когда мне исполнилось девять лет, вскоре после того как умерли мои родители и меня на правах воспитанницы переправили из Норфолка в Лондон, в семью Томаса Мора. Он преподавал латинский и греческий в школе, основанной другом отца Джоном Колетом при соборе Святого Павла. Школа вызывала восторг отца, Эразма и их друзей — Линакра, Гроцина и других.
Но энтузиазм и эксперименты всех ученых друзей отца остались позади. Когда короновался новый король и улицы Лондона во время церемонии украсились золотом — верный признак того, что низостей, какие случались при старом короле Генрихе, больше не будет, — они почему-то решили, будто начинается новый Золотой век, где все будут говорить по-гречески, изучать астрономию, очищать церковь от средневековой мерзости, смеяться целыми днями и жить счастливо. Эразм как-то сказал мне, что письмо его покровителя лорда Маунтджоя, где тот призывал гуманиста немедленно ехать в Англию и прилагал пять фунтов на дорожные расходы, попахивает безумием счастья и надежды на нового короля Генриха. «Небеса смеются; земля радуется; кругом молочные реки и кисельные берега», — говорилось в нем.
Все молоко в вымышленных реках немедленно свернулось бы, знай они, как быстро все пойдет прахом. Знай они, что за десять лет их веселые насмешки над отталкивающими явлениями в церкви у нас на глазах выльются в смертельную схватку за религию. Что один из европейских учеников Эразма, брат Мартин из Виттенберга, зайдет в своих требованиях церковной реформы так далеко, что немецкие крестьяне начнут сжигать кирхи, отрекутся от папы и объявят войну всем духовным и светским правителям. Что отец после этого перестанет верить, будто порочную церковь можно реформировать, поступит на королевскую службу, разбогатеет и превратится в рьяного защитника католической веры от новых реформаторов-радикалов, которых он теперь называл еретиками, — перемена настолько впечатляющая, что мы не осмеливались не только обсуждать, но даже упоминать ее. Что Эразм, единственный из всех помнивший, как с восшествием на престол нового короля все надеялись на наступление более цивилизованной эпохи терпимости, уедет из нашего дома, вернется в Европу и оттуда напишет своему великому английскому другу по-стариковски озабоченное письмо, где словно бы в шутку назовет его «вполне придворным» и выразит свое недоумение дурной реальностью, в которую превратились его благородные мечты.
Но и тогда счастливые гуманисты не могли сидеть сложа руки и просто радоваться тому чуду, что еще живы в стране молочных рек и кисельных берегов. Ведь в ознаменование начала Золотого века нужно что-то делать. Так возникла школа при соборе Святого Павла. Потом, подсчитав, сколько детей он собрал в своем доме — четверо его собственных плюс сироты (я, Джайлз и Анна), — отец убедил Джона Колета дать ему школьного учителя и основал домашнюю гуманистическую академию.
Комнаты Джона Клемента располагались наверху старомодного каменного дома в Лондоне, где мы выросли. Дом со скрипучими деревянными полами и немыслимым количеством темных узких коридоров и укромных уголков напоминал корабль, и ему, естественно, дали нежное прозвище Старая Барка. Джон жил в другом конце коридора, рядом с Эразмом и Аммонием. По территории взрослых нам предписывалось во время игр ходить быстро и на цыпочках, чтобы не мешать им думать.
У Джона Клемента, крупного высокого и нежного великана, на длинном смуглом мрачном лице
— Пускай они попробуют все, жена, — говорил он. — Почему бы и нет?
Кроме атлетического сложения, тренированных мышц и быстрой реакции, в Джоне Клементе больше ничего военного не наблюдалось. Он обладал прирожденным, вызывавшим у нас уважение достоинством и терпением и всегда, словно любящий отец, выслушивал нас. Он не был похож на других взрослых — блистательных ораторов и мыслителей, собиравшихся за столом у отца, — потому что робел говорить о себе. Он много читал, учил у себя в комнате греческий, но был слишком скромен, чтобы делиться своими мыслями со взрослыми, и сохранял дистанцию по отношению к великим умам Европы, собранным отцом вокруг себя.
Совсем другое дело, когда мы оставались с ним наедине. Он так ловко жонглировал словами, что мы почти незаметно заучивали латинский и греческий, риторику и грамматику. Для нас это была увлекательная забава: словесные мелодии и контрапункты, когда все то и дело смеялись, а один — он — шутил.
Самые занимательные игры, в которых принимали участие и мы, Клемент придумывал на уроках истории. Прежде чем перейти к более высоким искусствам — музыке и астрономии, мы несколько лет изучали риторику и грамматику, делая первые латинские переводы и первые шаги в греческом. Он приукрашивал уличные басни о бесконечных войнах, превращая их в гимн безудержной храбрости, и самым младшим становилось так же интересно, как и нам с Маргаритой. На основе реальных событий нам полагалось придумать связный рассказ, во всех подробностях перевести его на латынь, а затем обратно на английский. Однажды — я была еще совсем маленькая, ужасная лакомка и мысленно любила гулять по саду и обирать поспевающую клубнику — я поддалась этому жадному желанию и в своем рассказе. Я написала, как злой король Ричард III перед какой-то очередной гнусностью говорит епископу Илийскому: «Что за чудесная клубника у вас в Холборнском саду. Повелеваю вам причастить нас ею».
Все смеялись. Отец зашел в классную комнату и помог нам записать эту сцену exertationis gratia — чтобы попрактиковаться. Он пообещал как-нибудь обязательно написать и издать историю Ричарда III, а в основу ее положить и наши игры, и игры Джона с мальчиками в школе при соборе Святого Павла. В тот день на детском обеденном столе стояло блюдо с клубникой.
Но слышали мы не только смех и ели не только клубнику. В Джоне Клементе всегда чувствовалось нечто печальное: ощущение утраты, мягкость, каких мне не хватало у бодрых, выдержанных Моров.
Как-то в дождливый четверг он зашел ко мне в комнату. Я плакала над маленькой шкатулкой, привезенной с собой из Норфолка. В ней лежали печатка моего родного отца — он носил ее на мизинце, толстой-претолстой сосиске — и молитвенник матери. Я никогда ее не видела, она умерла в день моего рождения, но мой отец говорил, что я очень на нее похожа — темноволосая, длинноногая и длинноносая, со смуглой кожей, серьезная, но с каким-то озорством в глазах. Я не очень хорошо помнила своего настоящего отца (кроме того официального факта, что он был рыцарем и оставил мне приличное приданое, позволявшее мне появиться на рынке невест и после его смерти надеяться на удочерение богатыми лондонцами). Но я помнила его тепло. Он был большим любителем пива, с красным лицом и копной темных волос. И в его объятиях, задыхаясь от нехватки воздуха, но млея от счастья, я знала — он никогда не даст меня в обиду. Он обнимал меня, и мы с такой нежностью и любовью говорили о той, кого потеряли, что наша тоска едва ли не воскрешала ее. В наших грезах она всегда стояла на коленях с молитвенником в руках. Иначе я не могла себе ее представить. Такой она была изображена в часовне. Невозможно описать, что бы со мной стало, если бы эта женщина — само совершенство — дотронулась до меня или заговорила со мной.
Дневники
Проза:
русская классическая проза
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга ХХ
20. Кодекс Охотника
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Мадонна миндаля
Любовные романы:
исторические любовные романы
рейтинг книги
Буревестник. Трилогия
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
След Вечности
Фантастика:
научная фантастика
рейтинг книги
1115 вопросов священнику
Религия и эзотерика:
православие
христианство
религия
прочая религиозная литература
рейтинг книги
Тени в переулке (сборник)
Документальная литература:
биографии и мемуары
публицистика
рейтинг книги
Свирепая справедливость
Приключения:
прочие приключения
рейтинг книги