На Волге
Шрифт:
Косые лучи прятавшегося солнца пронизывали прозрачный воздух и приветливо смотрели в комнату Лизы. Теперь она чувствовала себя легче. Мысль стихла, сложила крылья. Казалось, горизонт очищался от облаков; хотелось верить в счастье и примирение. Все теплые стороны вдруг озарились тихим, ласковым светом. Дышалось легче; широкое чувство лилось в грудь. Лиза сидела в своем кресле у окна, поджидая Ваньку.
«Природа снова дала мир. Ея действие бесконечно, также как и ее милосердие, — думала она. — Вся прелесть жизни в постоянной смене бурь и затишья. Только бы на минуту покой. Наступит ли он для меня?… Да, теперь я верю, что и для меня он возможен. Я уже теперь счастлива. Ведь была одна как былинка. Одна — страшное слово!.. Вот няня еще хотела приехать. Удастся ли ей?… Ведь родные —
«Но до тех пор буду жить. Лучше мучительная жизнь, чем тихая смерть. Именно она и страшна своим покоем, забвением всего», — заработала вдруг прежняя мысль.
«Ведь страдание и есть жизнь. Пусть минутами наступит отдых для возможности дальнейшей борьбы, а затем снова страдание во имя идеи. А как будет дорога эта выстраданная и облитая слезами идея. Да, в ней — вся жизнь, все существование. Только страшно веру в людей потерять. Что тогда дам детям? А ведь это легко, ужасно легко; стоит помешать мне к достижению заветной цели. — И вдруг мелькнула одна мысль, которая страшно ее испугала. — Быть может, стоит им сделаться счастливее меня, и я перестану их любить; но нет, это неправда. Это мимолетные сомнения, но вера еще велика, а ведь она горы двигает». — И Лиза верила в это. Она осмотрелась кругом. Ласково небо смотрело, на нем блестел молодой месяц; где-то в березах начинал петь соловей; на Волге была невозмутимая тишина, только плавно по ветру двигалась лодка с парусом и на ней переливался огонек.
«О, как хорошо!» — тихо вздохнула Лиза и сжала руками влажное от слез лицо.
— Елизавета Михайловна, — осторожно окликнула ее Яковлевна, — аль почивать изволишь. Вон там Ванькин отец пришел, вишь хочет говорить с тобой. Позвать, что ли?
— Пусть войдет, — нехотя проговорила Лиза, предчувствуя что-то, что должно было испортить ее настроение. Ей так не хотелось теперь видеть людей, кроме Вани, и, как нарочно, пришел Василий, которого она не могла видеть за его жестокость к сыну.
«Затишье сменяется бурей» — мелькнуло в голове, когда дверь отворилась и вошел Василий с красным лицом и подбитым глазом. Легкий запах вина наполнил комнату.
— Здравствуй, сударыня! — грубо и громко начал он. — По делу пожаловал к твоей милости. Слышал я, что ты сына маво учить начала. Избаловался он, проку от него нет, ни работает, ни в хозяйстве пользы не приносит и пасет-то неладно. А потому родительской своей властью запрещаю ему книжкой заниматься. Мы, известно, люди бедные, не до грамоты нам, а смотрим, как бы с голодухи на тот свет не отправиться. Изволь, значит, сударыня, прекратить все эти глупости. Да и благодарности какой ни на есть от нас не жди, потому не из чего.
Да, предчувствие Лизы сбылось, что-то больно защемило внутри, она даже сразу не нашлась, что сказать.
— Да ведь ты не понимаешь, — наконец проговорила она, — он потом большие деньги будет заработывать.
— Да, потом-то будет, а мы, ждамши его, на тот свет пока переселимся, значит сам-четверт. Много благодарны. Изволь-ка попросту прогнать его. Да вот он и сам, легок на помине.
Действительно, Ванька, с книгой за пазухой, бежал под окнами школы. Щеки его раскраснелись, шапка съехала на затылок, кудри рассыпались, как тонкие черные змейки. Через несколько минут Ванька вошел в комнату и оцепенел, увидя отца.
— Слышь, сюда с этих пор и ноги не показывать, ни шагу! — закричал на него, все сильнее хмелевший, Василий. — Ишь, словно нищий, пороги обивает. Ступай-ка домой подобру-поздорову, а книжонку-то брось. Кланяйся да пойдем, — и, поклонившись Лизе, он вышел. Ваня стоял потупя голову, исподлобья печально на нее посматривая. «Господи, за что послал!» — шептал он про себя. Отец его толкнул, и оба исчезли.
А
«Трудно выйти из своей среды. Сколько гибнет несчастных, которые жаждут познаний, и все-таки пропадают, именно потому, что у них явились другие стремления. Масса безжалостна ко всему, что возвышается над ней. Деспотизм есть главное отличие посредственности. Она труслива, но вместе с тем назойлива, и таких бедных Ваней будет преследовать без конца. Он — нищий духом, и за это страдает. Вот сейчас как он посмотрел… У ребенка такой взгляд».
Что-то мрачное выступало перед ней, совершенно уничтожая недавнее ее успокоение; будто сгущалась ночь. И вся будущая жизнь Вани предстала в ее воображении такою же безотрадной, как ее. Те же стремления могут быть и у него в постоянной борьбе с мелкою действительностью.
«И через меня он может быть несчастлив, — ведь это я открыла перед ним целую неизвестную ему область, — застонало вдруг у ней в груди. — Ваня, прости, прости, если зло тебе сделала. О, ведь это ужасно с самыми чистыми стремлениями все-таки быть вредной. А кругом одна пустыня, никто не поможет, не откликнется. Где истина? Где та дорога, по которой смело можно идти вперед, без боязни и заблуждений? Ваня, прости же, ты знаешь, что я люблю тебя, — вся в изнеможении от внутренней борьбы мучилась она. — Ведь хотела тебе только счастья принести. — Она откинулась на спинку кресла; глаза с каким-то отчаянием смотрели вдаль. — Только бы ненависть не явилась к Василью и всем таким. Ведь они не ведают, что творят, — нужно и их любить, а не могу. О, помоги, помоги Господи! — почти застонала она, закрываясь руками. Лицо ее горело, губы были воспалены и сухи. — Господи, да неужели придется все бросить?… Неужели польза немыслима?… В ту ночь, когда ушла от отца, казалось, что весь мир ждет твоей ласки… А теперь… Ведь не пересоздашь… Только усложнишь горе, внеся самосознание в их грубую жизнь. Эти новые запросы — не одно ли мученье?… Не лучше ли полная тьма? Теперь страдают и умрут покорные… Тогда борьба… Что же делать?» — застыл вопрос и приостановил все мысли. Некоторое время ни один звук не будил ее сосредоточенного состояния.
Вдруг дверь тихо скрипнула и на пороге появилась дьяконица, шурша своим туго накрахмаленным платьем. Она с любопытством всматривалась в измученную, худенькую фигурку Лизы, которая все не отнимала рук от лица. Аграфена Филипповна очень желала, чтоб эта немая сцена продолжалась по возможности долго. «Уж только по лицу узнаю всю подноготную, — всегда говорила она про себя. — Брошу один взгляд и нет от меня секретов. Слава Богу, изучила сердце человеческое», — заканчивала Аграфена Филипповна. И теперь стояла она, хитро высматривая своими маленькими глазами, вся погруженная в психологические исследования. Видно было, что она явилась неспроста. Широкое лицо ее носило теперь какое-то особенное выражение. Белое ситцевое платье было с большой претензией на моду. Гладко причесанные волосы скреплялись щегольской, на подобие кинжала, шпилькой. Лиза очнулась и вздрогнула.
— Ах, Аграфена Филипповна! — быстро начала она. — Извините, я вас и не заметила. Да, по правде сказать, не до того было.
— Вижу, вижу, дорогая Елизавета Михайловна, что не весело вам. И какие такие мысли затуманили вашу головку? Поделились бы со мной, — ведь горе-то легче вдвоем делить. Не мало и я на своем веку перенесла, тоже знаю, что такое страдать, — окончила она патетическим тоном.
— Потому что жизнь человеческая одно сражение. Это я говорила много раз отцу Николаю; он даже удостоил поместить мою мысль в свое «слово», сказанное им в Светлый день. Только он сказал — не сражение, а битва. Так это я к тому начала, что всякий из нас горе переносил, и ничья-то жизнь веселым ручейком не протекала; всякий поплакал и погоревал, — говорила Аграфена Филипповна, все более и более увлекаясь своей чувствительностью. Она всегда необыкновенно сознавала глубину своих мыслей, а потому в разговор у ней вкрадывался какой-то покровительственный тон.