Невидимка
Шрифт:
Он поместился между Гриффином и ближайшим окном.
Гриффин помолчал немного, потом вдруг заговорил опять.
— Когда это случилось, — сказал он, — я уже бросил Чизельстоуский коллэдж. Это было в декабре прошлого года. Я нанял в Лондоне большую комнату без мебели в огромном, весьма неблагоустроенном доме, в глухом переулке, около Портланд-Стрита. Комната моя была загромождена разными приспособлениями, которые я купил за его деньги, и работа подвигалась, — медленно и успешно, — подвигалась и концу. Я был похож на человека, вышедшего из густого леса и вдруг наткнувшегося на какую-то бессмысленную трагедию. Я поехал хоронить отца. Голова моя была всецело занята моими исследованиями, и я пальцем не шевельнул, чтобы спасти его репутацию. Помню я похороны: дешевенький гроб, убогую церемонию, открытый всем ветрам, промерзший косогор и старого товарища отца по университету, совершавшего над ним погребальный обряд, — бедного, черного, скрюченного старичка, страдавшего сильным насморком. Помню, как я шел назад в опустевший дом, по бывшей прежде деревне, обращенной теперь в уродливое подобие города, заваленной мусором и заросшей по окраинам, на месте прежних, заброшенных теперь полей, мокрым непролазным бурьяном. Помню себя к виде тощей черной фигуры, бредущей по скользкому, блестящему тротуару, помню свое странное чувство отчужденности от убогой добродетели и мелкого торгашества окружающего мира… Отца я не жалел вовсе, Он казался мне жертвой собственной глупой сантиментальностью. Общепринятое ханжество требовало моего присутствия на похоронах, но лично мне не было до них никакого дела. Однако, когда я возвращался по Гай-Стриту, мне вдруг припомнилось на мгновение прошлое.
Я встретил девушку, которую знавал десять лет назад. Глаза наши встречалась… Что-то толкнуло меня повернуть назад и заговорить с ней. Она оказалась существом самым заурядным. Все это было похоже на сон, весь мой приезд в старое гнездо. Я не чувствовал себя одиноким, не сознавал, что пришел из мира к пустыню, сознавал в себе потерю симпатии к окружающему, но приписывал ее общей пустоте жизни. Возвращение в мой кабинет показалось мне возвращением к действительности; там были предметы знакомые мне и любимые, стоял аппарат, ожидали подготовленные опыты. Теперь не предвиделось уже никаких затруднений; оставалось только обдумать подробности. Когда-нибудь я расскажу вам, Кемп, все эти сложные процессы; теперь нам не зачем их касаться. По большей части, за пропусками некоторых вещей, которые я предпочитал хранить в памяти, они записаны шифрованной азбукой в книгах, украденных этим бродягою. Нам нужно изловить его: нужно добыть книги обратно. Но главным фазисом всей процедуры было помещение прозрачного предмета, коэффициент преломления которого надлежало понизить, между двумя
— И вы произвели над ней свой опыт?
— Произвел. Но заставит что-нибудь принимать, Кемп, дело не шуточное, скажу вам! Опыт не удался.
— Не удался?
— В двух отношениях; по отношению к когтям и этому пигменту, — как бишь его! — этой штуке позади глаза кошки. Знаете?
— Tapetum.
— Да, tapetum. Он не исчезал. Когда я уже дал снадобья для выбеливания крови и проделал над ней еще некоторые другие вещи, я дал ей опиума и положил ее, вместе с подушкой, на которой она спала, на аппарат. Когда все прочее уже стерлось и исчезло, — все еще оставались два маленькие призрака ее глаз.
— Странно.
— Я не могу этого объяснит. Конечно, она была забинтована и связана, так что не могла уйти, но она проснулась полупьяная и стала жалобно мяукать, а в дверь между тем кто-то стучался. Это была старуха снизу, подозревавшая меня в вивисекции, — пропитанное водкой существо, не имевшее в мире никаких привязанностей, кроме кошки.
Я выхватил хлороформ, применил его и отворил дверь. «Что это мне послышалось тут, — будто кошка, — сказала старуха. — Уж не моя ли?» — «Здесь нет», — отвечал я вежливо. Она как будто не совсем мне поверила и пыталась заглянуть мне через плечо в комнату, вероятно, показавшуюся ей довольно странной: голые стены, окна без занавесок, походная кровать и вибрирующая газовая машина, две светящиеся точки и легкий, тошный запах хлороформа в воздухе. Этим ей пришлось удовлетвориться, и она ушла.
— А сколько взяло все это времени?
— Да часа три или четыре, — собственно кошка. Последними исчезли кости, сухожилия и жир, да еще кончики окрашенной шерсти. А задняя часть глаза, как я уже говорил, эта крепкая радужная штука, не исчезала вовсе. Задолго до окончания всей процедуры на дворе стемнело, и ничего не было видно, кроме смутных глаз да когтей. Я остановил газовую машину, нащупал и погладил кошку, все еще находившуюся в бессознательном состоянии, развязал ее и, чувствуя сильную усталость, оставил спать на невидимой подушке сам лег на постель. Но заснуть мне оказалось трудно. Я лежал и не спал, думал бессвязно и смутно, опять и опять перебирал в голове подробности опыта или грезил, как в бреду, что все вокруг меня затуманивалось и исчезало, пока не исчезала, наконец, и сама земля из-под ног, и меня охватывало томительное кошмарное чувство падения. Часа в два кошка замяукала и стала ходить по комнате. Я пытался успокоить ее и разговаривал с ней, потом решил ее прогнать. Помню странное впечатление, когда я зажег спичку: передо мной были два круглых, светившихся зеленым светом глаза и вокруг них — ничего. Хотел дать ей молока, но у меня его не было. Она все не унималась, села у двери и продолжала мяукать. Я пробовал ее поймать, чтобы выпустить в окно, но не мог; она пропала и стала мяукать уже в разных частях комнаты. Наконец, я отворил окно и начал шуметь. Вероятно, она вышла. Я больше никогда не видел и не слыхал ее. Потом, — Бог знает почему, — пришли мне в голову похороны отца и пригорок, где выл ветер; они мерещились мне до самой зари. Я окончательно убедился, что не засну, и, заперев за собой дверь, вышел на улицу.
— Неужели вы хотите сказать, что и теперь по белу свету бродит невидимая кошка? — спросил Кемп.
— Если только ее не убили, — сказал Невидимый. — Почему ж бы и нет?
— Почему ж и нет? — повторил Кемп. — Но я не хотел прерывать вас.
— Очень вероятно, что ее убили, — продолжал Невидимый. — Через четыре дня после того, я знаю, что она была жива и сидела под решеткой люка в Тичфильд-Стрите, потому что видел вокруг толпу, старавшуюся догадаться, откуда происходило мяуканье.
Он помолчал с минуту, потом вдруг опять заговорил стремительно:
— Утро перед переменой отчетливо засело у меня в памяти. Должно быть, я прошел Портланд-Стрит, потому что помню казармы Альбани-Стрита с выезжающей оттуда кавалерией, и очутился затем на вершине Примроз-Гилля. Я сидел на солнце и чувствовал себя как-то странно, чувствовал себя совсем больным. Был ясный январский день, один из тех солнечных, морозных дней, которые в прошлом году предшествовали снегу. Мой усталый мозг старался формулировать положение, составить план будущих действий. Я с удивлением видел, что теперь, когда до желанной цели было уже так близко, достижение ее как будто теряло смысл. В сущности, я слишком устал; почти четыре года постоянной, страшно напряженной работы отняли у меня всякую силу и чувствительность. На меня нашла апатия, и я напрасно старался вернуться к восторженному настроению моих первых исследований, к страстной жажде открытий, благодаря которой я не пощадил даже седой головы отца. Мне было все — все равно. Я понимал, что это настроение преходящее; причиненное чрезмерной работой и недостатком сна, и что лекарствами ли или отдыхом я мог еще восстановить в себе прежнюю энергию. Ясно я сознавал одно: дело нужно было довести до конца; мною продолжала управлять та же навязчивая идея. И довести его до конца нужно было скорее, потому что деньги, которые у меня были, уже почти что вышли. Я смотрел вокруг на детей, игравших на склоне холма, и на присматривавших за ними нянюшек и старался думать о фантастических преимуществах, которыми может пользоваться на белом свете невидимый человек. Спустя некоторое время я приплелся домой, поел немного, принял сильную дозу стрихнина и, одетый, заснул на неприбранной постели. Стрихнин — великое средство, Кемп, чтобы не дать человеку раскиснуть.
— Это сам чорт, — сказать Кемп, — сам чорт в пузырьке.
— Проснулся я гораздо бодрее и в несколько раздражительном состоянии. Знаете?
— Стрихнин-то? Знаю.
— И кто-то стучался в дверь. Это был квартирный хозяин с угрозами и допросами, старый польский жид в длинном сером камзоле и просаленных туфлях. Ночью я, наверное, мучил кошку, — говорил он (старуха, очевидно, болтала). Он требовал объяснений. Законы страны, воспрещающие вивисекцию, очень строги, — его могут привлечь к ответственности. Кошку я отрицал. Кроме того, по его словам, вибрация маленькой газовой машины чувствовалась во всем доме. Это была, несомненно, правда. Он старался пробраться бочком в комнату, минуя меня, и зорко поглядывал туда сквозь свои немецкие серебряные очки, так что мне вдруг стало страшно, как бы он не похитил что-нибудь из моей тайны. Я старался заслонить от него устроенный мною концентрирующий аппарат, и это только усилило его любопытство. Что такое я делал? Почему всегда был один и как будто что-то скрывал? Было ли это законно? Было ли безопасно? Я не приплачивал за наем ничего сверх установленной суммы. Дом его был всегда самым благопристойным домом (в самой неблагопристойной местности). Вдруг терпение мое лопнуло. Я велел ему убираться. Он начал протестовать, болтать о своем праве входа. Еще минута, — и я схватил его за шиворот, что-то треснуло — и он кубарем вылетел в коридор. Я захлопнул и запер дверь и, дрожа всем телом, сел. Хозяин поднял за дверью шум, на который я не отозвался, и через некоторое время ушел. Но это довело дело до кризиса. Я не знал, что он предпримет, не знал даже, что он может предпринять. Перемена квартиры была бы проволочкой, а у меня оставалось всего на все двадцать фунтов в банке, — и проволочки я не мог допустить. Исчезнуть! Это было непреодолимо. Но тогда будет следствие, и комнату мою разграбят. При мысли о том, что работа моя может получить огласку и быть прерванной перед самым своим окончанием, я рассердился, и ко мне вернулась энергия. Я вышел со своими тремя томами заметок и чековой книжкой, — все это теперь у босяка, — и отправил их из ближайшего почтового отделения в контору для доставки писем и посылок в Портланд-Стрите. Я старался выйти как можно тише и, вернувшись, я увидел, что хозяин тихонько пробирается наверх, вероятно, он слышал, как за мной затворилась дверь. Когда я обогнал его на площадке, он поспешно отскочил в сторону и метнул на меня молниеносный взгляд. Я так хлопнул дверью, что затрясся весь дом, а старик прошлепал за мною вверху, постоял за дверью, как будто в нерешимости, и опять сошел вниз. Тут я, не теряя времени, принялся за свои приготовления. В тот вечер и ночь все было кончено. Пока я сидел, одурманенный и расслабленный обесцвечивающими кровь снадобьями, раздался продолжительный стук в дверь. Потом он превратился, его заменили удаляющиеся шаги, вернулась, и стук возобновился. Кто-то пытался просунуть что-то под дверь, — какую-то синюю бумагу. В припадке раздражительности я встал, подошел к двери и распахнул ее настежь. «Ну?» сказал я. Это был мой хозяин с приказом об очистке квартиры или чем-то в этом роде. Он протянул мне бумагу, но, должно быть, руки мои показались ему странными, и он поднял глаза на мое лицо. С минуту стоял он, разинув рот, потом издал бессвязный крик, выронил и свечу и бумагу и бросился бежать по темному коридору к лестниц. Я затворил дверь, запер, подошел к зеркалу и понял его ужас: лицо у меня было белое, как из белого камня… Все это было ужасно. Я не ожидал таких страданий. Целая ночь прошла в невыразимых муках, тошноте и обмороках. Я сцепил зубы, всю кожу на мне палило, как огнем, палило все тело; я лежал неподвижно, как мертвый. Теперь я понимал, почему кошка мяукала, пока я ее не захлороформировал. Счастие еще, что я жил один, без прислуги. По временам я рыдал, стонал и говорил с собой, но так и не сдался… Я потерял, наконец, сознание и совсем ослабевший очнулся в темноте. Ночь прошла. «Я убиваю себя», — подумал я, но мне было все равно. Никогда не забуду этой зари, странного ужаса, охватившего меня при виде моих рук, как будто сделанных из тусклого стекла и становившихся все тоньше, все прозрачнее по мере того, как восходило солнце, пока я не стал, наконец, различать сквозь них болезненный беспорядок комнаты, хотя и закрывал свои прозрачные веки. Члены мои сделались как бы стеклянными, кости и жилы стерлись, пропали, маленькие белые нервы исчезли последними. Я скрежетал зубами, но вытерпел до конца. Наконец, остались только мертвые кончики моих ногтей, белые и бледные, да коричневое пятно какой-то кислоты у меня на пальцах. Я сделал усилие и встал. Сначала я был беспомощен как запеленатый ребенок, двигая членами, которых не мог видеть. Я был слаб и очень голоден… Я подошел к зеркалу, перед которым обыкновенно брился, и стал смотреть в него, стал вглядываться в «ничто» и рассмотрел в этом ничто дна чуть заметных туманных пятна, — следы пигмента, еще уцелевшего за сетчатой оболочкой моих глаз. Мне пришлось при этом держаться за столь и опираться лбом в стекло зеркала. Неистовым усилием воли я притащился назад к аппарату и докончил процесс. Я проспал все утро, закрыв глаза простыней, чтобы оградить их от света, а около полудня меня опять разбудил стук в дверь. Силы мои вернулась. Я сел, стал прислушиваться, услышал шопот и тотчас вскочил на ноги, начал беззвучно разбирать по частям свой аппарат и разбрасывать эти части по комнате, чтобы устройство его не могло подать повод ни к каким догадкам. Вскоре стук возобновился и послышались голоса, — сначала голос моего хозяина, потом два других. Чтобы выиграть время, я отвечал им. Невидимый лоскут и подушка попались мне под руку, я отворил окно и сунул их на крышку водоема. Пока и открывал окно, за дверью раздался оглушительный треск; кто-то ударил в нее, думая сломать замок. Но крепкие болты, привинченные мною всего несколько дней назад, не поддались. Это испугало и рассердило меня, и я начал делать все наспех. Собрав в кучу посреди комнаты какие-то валявшиеся тут же бумаги, немного соломы, оберточной бумаги и всякого хлама, я отвернул газовый кран. В дверь между тем так о сыпались тяжелые удары. Я не мог найти спичек и в бешенстве стал колотить по стене кулаками. Потом опять завернул газ, вылез из окна на крышу цистерны, тихонько опустил раму и сел, — безопасно и невидимо, но тем не менее дрожа от гнева, — наблюдать события. Я видел, как оторвали от двери доску;
— Вы подожгли дом! — воскликнул Кемп.
— Поджег. Это было единственное средство скрыть свои следы, и дом был, вероятно, застрахован.
Я тихонько отодвинул болты наружной двери и вышел на улицу, я был невидим и в первый раз начал понимать все преимущества, которые давала мне невидимость. В голове моей уже кипели планы тех удивительных и чудесных вещей, которые я мог теперь сделать безнаказанно.
XXI
В Оксфорд-Стрите
— В первый раз, спускаясь по лестнице, я встретил неожиданное затруднение в том, что не видел своих ног; раза два я даже споткнулся, а хвататься за перила было тоже как-то непривычно-неловко. Не глядя вниз, однако, по ровному месту мне удалось идти довольно твердо. Настроение мое, как я говорил, было самое восторженное. Я чувствовал себя подобно зрячему человеку, — с подбитыми ватой подошвами и беззвучной одеждой, — в городе слепых и испытывал непреодолимое желание шутить, пугать встречных, хлопать их по спине, сбивать с них шляпы и вообще прилагать к делу исключительные преимущества своего положения. Но едва я вышел в Портланд-Стрит, где жил рядом с большим магазином суконных товаров, как позади меня раздался сильный толчок и дребезжание, и меня что-то со всего размаха ударило в спину; я обернулся и увидел человека с полной корзиной сифонов сельтерской воды, в изумлении взирающего на свою ношу. Хотя мне было и очень больно, но он показался мне таким невозможно смешным в своем удивлении, что я громко захохотал. «В корзине-то чорт», — сказал я и выдернул ее у него из рук. Он выпустил ее беспрекословно, и я повесил всю эту тяжесть высоко в воздухе. Но тут какой-то дурак-извозчик, стоявший у дверей трактира, бросился вслед за корзиной, и его протянутые пальцы с весьма неприятною силой ударили меня прямо в ухо. Я выпустил корзину, с треском полетевшую на извозчика, и тут, среди криков и топота, среди выбегавших из лавок людей и останавливающихся экипажей, поднял, что я наделал и, проклиная свою глупость, попятился к окну магазина и начал бочком выбираться из суматохи. Еще минута, — и толпа окружила бы меня и накрыла. Я столкнул с дороги мальчишку из мясной лавки, к счастию, не обернувшегося и не видавшего пустоты, которая почти сшибла его с ног, и юркнул за извозчичью пролетку. Не знаю, чем окончилась эта история. Я перебежал улицу, к моему благополучию, довольно пустынную, и, почти не замечая дороги в охватившем меня теперь страхе, пустился прямо в запруженный в этот час народом Оксфорд-Стрит. Я попытался попасть в поток народа, но толпа была слишком густа и мне сейчас же все стали наступать на ноги. Я пошел по мостовой, неровности которой больно резали мне ноги, и дышло тащившегося мимо кабриолета угодило мне прямо в лопатку, напомним, что я уже и прежде получил сальный ушиб. Я убрался кое-как с дорога кабриолета, конвульсивным движением увернулся от наезжавшей на меня ручной тележки и очутился позади пролетки. Меня спасла счастливая мысль: я пошел следом за пролеткой, медленно подвигавшейся по улице, пошел и испуганный и удивленный оборотом своих приключений, дрожа от страха и трясясь от холода. Был ясный январский день, на мне не было ни единой нитки, а грязь на мостовой почти замерзла. Как это ни кажется мне теперь глупо, но я совсем упустил из виду, что, прозрачный или непрозрачный, буду все-таки подвержен действию погоды и всем его последствиям. Вдруг меня озарила блестящая мысль. Я забежал с боку и вскочил в кэб. Весь дрожащий, испуганный, с симптомами начинавшегося насморка и все более и более привлекавшими мое внимание синяками на спине, я медленно проехал по Оксфорд-Стриту и мимо Тотенгэм-Корт-Рода. Теперешнее мое настроение ничуть не походило на то, в котором десять минут назад я вышел из дома. Так вот оно что значит, невидимость-то! Единственной моей мыслью теперь было выпутаться из беды, в которую я попал. Мы проплелись мимо Мьюди, и там какая-то рослая женщина с пятью или шестью книгами в желтых обложках позвала моего извозчика, и я выскочил как раз во время, чтобы удрать от нее, едва не попав при этом под железнодорожный вагон. Я побежал по дороге в Блумсбэри-Сквер, намереваясь повернуть за музеем к северу, чтобы добраться до менее многолюдного квартала. Мне было теперь страшно холодно, и странность моего положения так действовала на мои нервы, что на бегу я все время всхлипывал. На западном углу сквэра, из конторы Фармацевтического общества выбежала маленькая беленькая собачка и прямо направилась ко мне, уткнувшись носом в землю. Я никогда прежде не представлял себе ясно, что нос для собаки — все равно что глаз для зрячего человека. Запах прохожего воспринимается собаками точно так же, как его внешний вид людьми. Эта белая собака начала бросаться и лаять, показывая, на мой взгляд слишком ясно, что она знает о моем присутствии. Я перебежал на ту сторону Россель-Стрита, все время оглядываясь через плечо, и очутился на Монтес-Стрите, сам не понимая хорошенько — куда я бегу. Вдруг загремела музыка, и из Россель-Сквэра повалила толпа народа, предшествуемая красными куртками и знаменами «Армии Спасения». Пробраться через такую толпу, — поющих среди улицы и насмехающихся над ними по тротуарам, — я не имел никакой надежды, а назад вернуться боялся. В одну минуту решение мое было принято: я вбежал в белые ступени какого-то здания, напротив решетки музея, чтобы переждать там, пока не отхлынет толпа. К счастию собака остановилась, заслышав музыку, постояла в нерешимости и, поджав хвост, бросилась назад в Блумсбэри-Сквэр. Приближаясь, хор ревел с бессознательной иронией какой-то гимн на слова: «Когда мы лик Его узрим?»; и время, пока не схлынул поток народа на тротуар рядом со мной, показалось мне бесконечно длинным. «Тум, тум, тум», гремел барабан гулко и отрывисто, и я не тотчас заметил двух мальчуганов, остановившихся рядом со мной. «Погляди-ка», говорил один из них. «Что поглядеть-то?» спросил другой. «Ишь — следы. Кто-то босой. Знать, по грязи ходил». Я взглянул вниз: мальчишки остановились и глядели, разинув рот, на грязные следы моих мог по только что выбеленным ступеням. Прохожие толкали мальчишек и оттирали их прочь, но их проклятая смекалка была настороже. «Тум, тум, тум… Когда, тум, мы лик Его, тум, узрим, тум, тум». «Чтоб мне провалиться, — говорил один из мальчишек, — если по этим ступенькам не взошел кто-то босиком». — «И назад не сходил; а из ноги-то у него кровь текла». Самая густая толпа между тем уже миновала. «Гляди, Тэд!» — воскликнул младший из сыщиков тоном самого глубокого удивления и прямо показал мне на ноги. Я посмотрел вниз и тотчас увидел смутный очерк их формы, обрисованный брызгами грязи. На минуту я остолбенел. «Чудно! — сказал старший. — Право слово, чудно! Будто привидение ноги, ишь ты!» Он нерешительно подходил ко мне, протянув руку. Какой-то прохожий остановился посмотреть, что такое он ловит, потом девушка. Еще минута, — и он бы тронул меня. Тут я понял, что мне делать. Шагнув вперед, при чем мальчик с криком отскочил прочь, я быстрым движением перемахнул через ограду в портик соседнего дома. Но меньшой мальчик зорко уловил это движение, и не успел я сойти со ступенек на тротуар, как, оправившись от своего минутного изумления, он уже кричал, что ноги теперь перепрыгнули через стену. Все бросились смотреть и видели, как с быстротою молнии появлялись на свет Божий мои новые следы на нижней ступени и на тротуаре. «Что там такое?» — спросил кто-то. «Ноги! Глядите! Ноги бегут!» Весь народ на улице, кроме моих трех преследователей, стремился за «Армией спасения», и этот поток задерживал не только меня, но и их. Поднялись восклицания, удивление и расспросы. Кувырком перелетев через какого-то парня, я все-таки выбрался таки из толпы и через минуту бежал, сломя голову, вокруг Россель-Сквэра, с шестью или семью изумленными людьми, гнавшимися за мною по следу. Объясняться им было некогда, а то вся толпа, наверное, бросилась бы за мною. Дважды я огибал углы, трижды перебегал через улицу и возвращался назад тою же дорогой, и когда ноги мои стали гореть и высыхать, мокрые следы потускнели, наконец, я смог улучить минуту отдыха, воспользовался ею, чтобы оттереть ноги руками, и, таким образом, скрылся окончательно. Последнее, что я видел из погони, была маленькая кучка человек в двенадцать, рассматривавших в безграничном недоумении медленно высыхавший след ноги, причиненный лужею в Тависток-Сквэре, — след, столь же одинокий и необъяснимый, как единственная находка Робинзона Крузоэ в его пустыне. На бегу я согрелся до некоторой и бодрее продолжал свой путь по окружавшей меня теперь сети глухих переулков. Спина у меня болела и коченела, челюсть ныла от пальцев извозчика, и кожа на шее была содрана его ногтями, в ногах я чувствовал сильную боль и хромал немного от пореза одной из них. Встретился мне тут же какой-то слепой, и я, прихрамывая, бросился от него бежать, боясь чуткости его восприятий. Раза два наталкивался я на прохожих и изумлял их неизвестно откуда происходившими ругательствами. Потом в лицо мне стало потихоньку спускаться что-то мягкое, и весь сквэр покрылся тонким слоем медленно падавших хлопьев снега. Я простудился и, несмотря на все старания, то и дело, чихал. Всякая собака, попадавшаяся мне по дороге, со своим уткнутым в землю носом и любопытным пофыркиваньем, была для меня источником ужаса. Вскоре мне стали попадаться бежавшие и кричавшие на бегу люди, сначала немногие, потом еще и еще. В городе был пожар. Они бежали по направлению к моей квартире, и, оглянувшись на одной улице, я увидел клубы черного дыма над крышами и телефонными проволоками. Это горела, наверное, моя квартира; мое платье, аппараты, все мое имущество, кроме чековой книжки и трех томов заметок, оставленных мною в Портлэнд-Стрите, — были в этой квартире. Все это горело! Уж и правду сказать, я действительно сжег свои корабли. Весь дом пылал.
Невидимый остановился и задумался. Кемп тревожно посмотрел в окно.
— Да, сказал он. Продолжайте.
XXII
В магазине
— Итак, в январе прошлого года при начинавшейся вьюге, — вьюге, которая могла меня выдать, если бы я остался под нею, усталый, озябший, больной, невыразимо несчастный и только на половину убежденный к своей невидимости, — вступил я в новую жизнь, к которой присужден теперь навеки. У меня не было пристанища, не было никаких средств и никого в целом мире, кому я мог бы доверяться. Раскрыть тайну — значило бы погубит себя: сделать себя простою редкостью и предметом любопытства. Тем не менее я уже подумывал подойти в какому-нибудь прохожему и просить о помощи. Но я слишком ясно понимал, каким ужасом и грубою жестокостью будут встречены моя слова. На улице я не составлял никаких планов будущего. Единственным моим желанием было укрыться от снега, закутаться и согреться, — тогда уже можно подумать и о будущем. Но даже для меня, невидимого человека, ряды лондонских домов стояли запертые, непроницаемые и неприступные, как крепости. Я видел ясно перед собою только одно: холод, бесприютность и муки ненастной ночи. Но тут мне пришла блестящая мысль. Я повернул в один из переулков с Гоуэр-Стрита в Тотенгам-Корт-Род и очутился рядом с «Омниумом», этим огромным заведением, где ведется торговля всевозможными товарами, — вы его знаете, — мясом, сухой провизией, бельем, мебелью, даже масляными картинами; это громадный лабиринт разнокалиберных магазинов скорее, чем один магазин. Я думал найти двери открытыми, но они были затворены. Пока я стоял, однако, на широком подъезде, к нему подкатила карета, и человек в мундире, — вы ведь их знаете, еще «Omnium» на шляпе, — отворил дверь. Я юркнул в нее, прошел первую лавку, — отделение перчаток, чулок, лент и всякой всячины в этом роде, — и очутился в более просторном помещении корзин и плетеной мебели. И тут, однако, я не чувствовал себя в безопасности: было очень людно; я с беспокойством начал шнырять всюду, пока не напал на огромное отделение в верхнем этаже, сплошь заставленное кроватями.