Лев
Шрифт:
Я взглянул на солнце. До чайной церемонии в бунгало Буллитов оставалось не меньше часа. Как убить это время?
Знойная дымка уже рассеялась. Небо было воплощением юности и чистоты. Свет и тени вновь заиграли на земле и на склонах гигантской горы. На вершине в форме стола или фантастической плоской плиты, белой, как алтарь, воздвигнутый для жертвоприношений богам мира, неподвижные вечные снега начинали жить своей таинственной жизнью; они словно закипали, превращались в пену, с кратерами и гребнями, то розовыми, то оранжевыми, то перламутровыми, то золотыми.
Животных в глубине поляны не было видно. Птицы молчали. Обезьяны прекратили свои ссоры. Ни
— Какие будут приказания, месье? — спросил Бого.
Я вздрогнул, но не от звука его голоса, а потому, что он вернул меня к действительности, заставил осознать, кто я и где. А перед этим была минута или секунда, а может, одно мгновение, — откуда мне знать и важно ли это! — когда я вырвался из тесных границ человеческого существования и затерялся, слился с бесконечной вселенной, — я был этой вселенной, и вселенная была во мне.
Но Бого заговорил, и я сразу почувствовал себя скованным и уменьшенным до моей ничтожной сущности, словно насильно втиснутым в свою собственную шкуру.
Я теперь был вынужден отдавать приказания, действовать, что-то делать. А что достойного можно сделать в этот час, когда на заросли и горные снега Африки опускался вечер?
И тогда из-под прикрытия колючих кустарников вышли два человека, два масая.
X
В том, что они принадлежали к этому народу, я уверился сразу, несмотря на мой малый опыт. Путешественник может легко перепутать туземцев далууо, умбу, вакамба, кикуйю, меру, кипсигов или других народов Кении. Но если он хоть раз встретит на широких выжженных равнинах или в знойных зарослях кого-нибудь из народа масаев, он уже никогда их не забудет и не спутает ни с кем.
Их отличает царственная походка, ленивая и в то же время окрыленная, и особый великолепный постав головы, и особая манера нести копье, и наброшенный на одно плечо кусок материи, который одновременно драпирует и обнажает тело. И еще — эта таинственная красота африканцев, в незапамятные времена пришедших с берегов Нила. И вдохновенная, безумная отвага, которая сквозит во всех их движениях и чертах. А главное — горделивая, абсолютная, необоримая свобода народа, который не завидует ничему и никому, потому что пустынные просторы, поросшие колючками, жалкий скот и примитивное оружие из металлов, найденных в пересохших руслах рек, удовлетворяют все его потребности, и потому что он в гордыне своей не желает оставлять на земле ни домов, ни могил.
Два масая, появившиеся передо мной, шли вдоль границы лагеря с высоко поднятыми головами, прямые и стройные, одинаково легким, беззаботным и быстрым шагом. Между тем один из них был старик, а другой — моран. Это означало, что он находился в том установленном вековыми обычаями возрасте, когда подростки превращаются в молодых воинов и становятся славой и гордостью народа. В течение нескольких лет мораны ничего не обязаны делать, — только быть отважными и прекрасными и показывать это всем. Их отличительный признак — прическа.
Во всей Восточной Африке мужчины и женщины с первых до последних дней своей жизни ходят с обритыми наголо головами. И только мораны отпускают курчавые шевелюры и не прикасаются к ним во все время своей племенной весны. Поэтому, едва волосы отрастают до лба,
Старик и моран приближались к моей хижине.
Я сказал Бога:
— Попроси их остановиться на минуту.
— Но… месье… но как… — забормотал Бого.
Лицо его под бесчисленными морщинами посерело.
— Но это же масаи, — закончил он жалобным голосом.
— Я с тобой, Бого, — сказал я ему тихонько. — Да и рейнджеры с их карабинами рядом.
— Это правда, месье, — пробормотал он.
Но когда он обратился к масаям, голос его был еле слышан.
— Квахери [4] , — сказал Бого.
4
Как поживаете (суахили).
По-видимому, это было дружеское приветствие.
Взгляд голых людей, едва прикрытых клочком ткани, ниспадающей с их плеч, равнодушно скользнул по африканцу, одетому в одежды белых. Морщинистая кожа Бого стала еще серее. Этот взгляд был исполнен убийственного презрения, чуть ли не отвращения. Так смотрят на гусеницу, которую давят ногой и тут же забывают. Сам Бого, конечно, приспособился к новым обычаям. Но масаи не изменились.
— Квахери, — сказал я в свою очередь.
Моран посмотрел на старика, ожидая, как он поступит. Старик взглянул мне прямо в глаза. Разумеется, он не мог считать меня ровней. Я был другой крови, а под солнцем еще не родился человек, который мог бы сравниться с масаем. Но я был белым, чужестранцем на этой земле. Мне надо было ответить вежливо, не теряя достоинства.
— Квахери, — сказал старик с высокомерным добродушием.
— Квахери, — сказал моран без всякого выражения ни в голосе, ни в лице.
Старик держался так же прямо, как его длинное копье, которое он вонзил перед собою в землю резким ударом.
Моран обеими руками оперся на свое. И так как оно было прижато к его боку, это движение заставило его лениво изогнуть торс и шею. Может быть, он хотел показать, что даже там, где старому вождю масаев приходилось быть вежливым, он, гордый своей шевелюрой, может и должен выказывать дерзость? Или, может быть, он инстинктивно понимал, что именно такое поведение больше всего подходит его удивительной красоте?
У него было юное тело атлета, под черной атласной кожей переливались длинные мускулы, тонкие и нежные, но необычайно мощные. И ничто не могло так выгодно подчеркнуть его мягкую силу и физическое совершенство, как этот небрежный и легкий изгиб. Что касается лица, то оно казалось освещенным изнутри золотыми отблесками.
Упругие розовые губы морана, прямой твердый нос, огромные глаза — все излучало томную негу и яростное пламя. Венчал его расплав живого, красного металла. И когда он стоял так, опершись полусогнутой обнаженной рукой на копье, была в нем нежность сновидения и жестокость страшной маски.