Город
Шрифт:
У моего отца было множество друзей, преимущественно писателей. И в нашей квартире они собирались, как в клубе: мать готовила отменно, а отец, как правило, никому не отказывал от дома. Мать жаловалась, что управляет прямо-таки «Литературным трактиром». В квартире постоянно витали клубы табачного дыма, повсюду окурки — валялись в горшках с цветами, плавали в стаканах с недопитым чаем. Однажды вечером некий драматург-экспериментатор насовал хабариков в капли свечного воска и расставил их на кухонном столе. Это были римские и карфагенские войска, а он хотел показать, как именно Ганнибал использовал тактику двойного охвата при Каннах. Мать ворчала: шум, битое стекло, все ковры в пятнах от дешевых крымских вин. Но я-то знал, ей нравилось принимать в доме толпы романистов и поэтов, нравилось, что они пожирают целые кастрюли ее рагу и восторгаются ее пирогами. В юности она была красавицей, и, хоть сама ни с кем не флиртовала, любила, если симпатичные мужчины приударяли за
Иногда вина выпивалось достаточно, и тогда какой-нибудь поэт вставал — слегка покачиваясь, будто от сильного ветра, — и принимался декламировать свое новое творение. Восьмилетним мальчиком я вечно подглядывал из прихожей в столовую и надеялся только, что за этим занятием меня застанет отец. Его почти невозможно было вывести из себя, а вот мать, как правило, довольно споро давала мне по попе. Для меня стихи были китайской грамотой. В большинстве своем поэты хотели быть Маяковскими, но с его талантом им тягаться было не под силу. А вот внешне они ему подражали запросто — во весь голос орали строки, в которых не было никакого смысла для меня, да и, видимо, для всех присутствующих в комнате. Стихи не завораживали, увлекало представление: здоровенные дядьки с кустистыми бровями, в пальцах неизменно зажата папироса, с нее при всяком энергичном взмахе хлопьями слетает на пол пепел. Редко-редко под напряженными взорами поднималась женщина. Мать рассказывала, что однажды у нас читала Ахматова, но я этого не помню.
Иногда поэты читали по бумажке, иногда — по памяти. Закончив и слишком робея перед обращенными к ним лицами, они тянулись к ближайшему бокалу с вином или стопке водки — не только подзаправиться, как все пьющие, а чем-нибудь занять руки и глаза, дожидаясь отзывов публики. А публика собиралась знающая — коллеги, профессионалы, соперники — и отзывалась обычно со сдержанным одобрением: все кивали, улыбались, хлопали по спине. Раз или два я наблюдал, как эти матерые литераторы разражались восторгами. Их так трогало произведение, что они забывали зависть и ревность, орали «Браво! Браво!» и бросались к ошеломленному счастливому поэту, мокрыми губами слюнявили ему щеки, ерошили волосы, повторяли полюбившиеся строчки и в изумлении трясли головами.
Но гораздо обычнее было пренебрежительное молчание. Все прятали глаза, лицемерно выражали интерес к теме стихотворения или равнодушно поздравляли с бойкой метафорой. Если чтение не удавалось, поэт быстро это понимал. Залпом выпивал стакан, заливался багровым румянцем стыда, вытирал рот рукавом и убредал куда-нибудь в угол, где начинал пристально разглядывать корешки книг на отцовских полках: Бальзака и Стендаля, Уитмена и Бодлера. Поверженный, он затем старался уйти побыстрее. Однако уходить слишком рано было неспортивно, признак какой-то трусливой обиды, что ли, — и человек мучительно выжидал минут двадцать, пока окружающие старались не обсуждать его произведение, словно поэт грубо испустил ветер, а все присутствующие, люди воспитанные, виду не подают. Наконец, поэт благодарил мать за кров и стол, улыбался, но в глаза старался не смотреть — и выметался из дому, отлично зная, что едва он за порог — и все начнут перешучиваться насчет явленного им уродства: какой кошмар, сплошь громоздкая претенциозность и искусственность.
Коля оберегал себя, придумав Ушакова. Сочиненный им писатель служил щитом — Коля мог пробовать на окружающих первую фразу романа, философию главного героя, даже название книги. Мог проверить мою реакцию, не опасаясь насмешек. Розыгрыш, конечно, не самый тонкий, но удался ему славно, и я решил, что когда-нибудь из этого, наверное, действительно получится неплохой роман. Если его автор переживет войну и вычеркнет напыщенную первую фразу.
Беседа с Колей и стычка с Викой меня встряхнули, и я вглядывался в лес, надеясь, что у партизан впереди и позади меня глаза привычнее к темноте. Луна опустилась за деревья. До рассвета еще несколько часов — тьма хоть глаз выколи. Два раза я едва не столкнулся с деревом. Звезд на небе — мириады, но это так, для красоты. Интересно, почему все эти далекие солнца с земли видятся булавочными уколами света? Если астрономы правы и Вселенная просто набита этими звездами, а многие — побольше нашего Солнца, меж тем как свет путешествует по космосу вечно, не замедляясь и не угасая, — почему тогда небо не сияет светом круглосуточно? Ответ, должно быть,
— Жгут деревню, — сообщила она вниз Корсакову. Едва она это произнесла, я ощутил в воздухе гарь.
— Тела нашли, — сказал Корсаков.
Немцы очень доходчиво объясняли населению оккупированных территорий свою философию возмездия. К стенам прибивали плакаты, делали объявления по радио на русском языке. Наконец, пускали слухи через тех, кто с ними сотрудничал: за каждого убитого немецкого солдата будет уничтожено тридцать русских. Выслеживать партизан — занятие трудное и неблагодарное, а вот согнать побольше стариков, баб и детишек — это просто, хоть сейчас на месте осталась всего половина народу.
Если Корсакова и его отряд встревожило, что их успешный ночной рейд уже вызвал массовое избиение невинных, тревоги никто не выдал. Последовали переговоры шепотом. Вторгшись в нашу страну, враг объявил тотальную войну всем. Он клялся — снова и снова, на словах и на бумаге — испепелить наши города и поработить наш народ. В борьбе с ним полумеры не помогут. Нельзя ответить на тотальную агрессию какой-то недовойной. Партизаны и дальше будут отстреливать фашистов по одному; фашисты и дальше будут массово уничтожать мирных жителей — и в итоге поймут, что в этой войне им не победить, даже если и будут за каждого своего солдата убивать по тридцать человек. Арифметика жестока, но жестокая арифметика всегда была на стороне русских.
Вика слезла с валуна. Корсаков подошел к ней посовещаться. Проходя мимо, он пробормотал Коле:
— Ну вот вам и Кошкино.
— Не идем?
— А зачем? Смысл-то был дойти туда до рассвета и выследить айнзацев. Дым чуешь? Это айнзацы нас выслеживают.
18
У партизан была тайная база в нескольких километрах от Ладожского озера: давно заброшенная охотничья сторожка в густом ельнике на склоне. За час до зари мы наконец до нее добрались. Небо терпеливо перетекало из черноты в серость, воздух светлел, пролетали редкие снежинки. Все, видимо, считали этот снег добрым знаком — заметет наши следы, а днем будет теплее.
К базе мы шли по низкой гряде — мимо еще одной горящей деревни. Жгли ее безмолвно — только домики безропотно рушились в пламя да в небо летели стаи искр. Издали было красиво, и я подумал: до чего странно, что война часто так приятна глазу. Взять трассирующие пули в темноте… Когда мы проходили мимо, до нас только раз донеслись выстрелы — где-то в километре разом заговорили семь-восемь автоматов. Мы знали, что это означает, и хода не сбавили.
Сторожку, похоже, строил человек нетерпеливый, к тому же руки у него росли из одного места: он просто сколотил толстенные доски ржавыми гвоздями. Дверь висела на петлях криво. Окон не было — только труба на крыше для вентиляции, а пол не настелен — утоптанная земля. Внутри так воняло испражнениями, что слезились глаза. Все стены словно когтями исцарапаны: надо полагать, здесь до сих пор жили призраки всех освежеванных куниц и лис — и, едва лучина гасла, бросались драть постояльцев.
Снаружи было холодно, однако и внутри не теплее — только что ветер не дул. Корсаков назначил часовым первого несчастного. Партизан в финском маскхалате скинул сидор и дровами, оставленными в домике загодя, растопил буржуйку. Пламя затрещало, и мы все сбились вокруг печки как можно ближе — тринадцать мужчин и девушка… ну, или двенадцать мужчин, девушка и мальчишка, если уж совсем честно. И в сотый раз за ту ночь я подумал: раздеть бы ее, скинуть всю эту грязь, чтобы под нечистой бледной кожей натянулись голубоватые прожилки вен… А груди у нее есть? Или плоская, как пацан? Бедра у Вики были узкие, как у меня, — в этом я был уверен, но и со стрижеными волосами, с разводами грязи на шее она все равно выглядела неоспоримо женственно. Особенно когда гордо выпячивала нижнюю губу. Интересно, другие мужики в отряде тоже ее хотят или для них всех, как и для Корсакова, она — только бесполый снайпер со сверхъестественным глазомером? Это они идиоты или я? От вони было не проморгаться, но вскоре ее прибило дымом из печурки. В сторожке даже стало уютно — тепло и от печки, и от нас. Я, впрочем, так устал, что заснул бы где угодно. Поэтому расстелил отцовскую флотскую шинель, под голову свернул шарф — и в кои-то веки тут же провалился забытье.