Вот и вся война...
Шрифт:
Эту просьбу командира роты, нужно сказать, я выполнил: и письмо его сохранил, и отправил в город Южа Ивановской области, а оставить себе адресок не догадался. На карте сколько раз этот город находил, хотел съездить, поискать жену, детей старшего лейтенанта, но как это сделать, если имя и отчество его не знал, а фамилию забыл? Вспоминаю разные, но ни в одной не уверен. Из-за меня он, наверно, до сих пор числится в списках пропавших без вести...
— В декабре, — продолжал сосед после короткой паузы, — наши разбомбили элеватор, а зерно горит долго, оно, думаю, и спасло тех, кому было
Меня как принесли в палату, свалили на солому, так я больше и не поднимался. А что на мне? Курточка, родителями Сережи подаренная, да какое-то тряпье, принесенное теми женщинами, которые привезли меня в больницу. До сих пор помню свои почему-то толстые и громадные коленки. Мы дошли до того, что игру на выживание придумали... Может, и не надо об этом, но из песни слова не выкинешь, и уж если начал, так надо до конца. Я уже упоминал, что умирали чаще всего ночью, поэтому пари мы заключали вечером: кто до утра дотянет, тому пайка умершего. Его кончину еще день-два скрывали от «дядьков». Сейчас сытые люди нашу игру могут посчитать и безнравственной, но у нас все по-честному было: никто не мог знать, проснется ли он утром, право на лишнюю пайку у спорящих было абсолютно одинаковым, и, если уж совсем честно, заключая пари, мы желали себе тихой смерти в эту ночь — она прекращала бесплодные мучения, — а мизерная пайка не избавляла ни от голода, ни от холода, ни от смерти на следующий день.
— Хоть какая-то, пусть самая маленькая, надежда у вас все-таки была? — не удержался я.
— Никакой, — не задумываясь, ответил сосед. — И как ей быть, если бои отодвинулись к черту на кулички, в больнице — ни лекарств, ни перевязочных материалов, а о том, что немцам не удалось взять Москву, мы не знали. В декабре дошли слухи о нашем наступлении, но как оно пойдет, на каком направлении разовьется успех, тоже было неизвестно.
И еще мы понимали, что даже при скором освобождении, при настоящем уходе и хорошем питании и то нас поздно поднимать.
Он посмотрел в окно:
— Алушта скоро. Придется сокращаться, поэтому о других наших бедах рассказывать не буду. Послушайте, что произошло дальше. Теперь, наверно, никто не объяснит, как оставшиеся жить в такой антисанитарии, в голоде и холоде продержались до конца декабря. В это время ожил фронт, стал приближаться.
Настал день, и больницу посетила какая-то комиссия. Человек пятнадцать. Прошлись по палатам, покрутили носами и ушли. И сразу слух — больницу будут взрывать. Вместе с нами.
В ночь на тридцатое декабря начался сильный обстрел — у нас стекла повылетали, потом стала слышна пулеметная стрельба. Мы ждали взрыва, но немцам, видимо, было не до нас. Не взорвали, а утром в палату ворвались наши, в шапках со звездочками, в полушубках, с автоматами на груди. Ворвались и застыли, увидев нас. И мы ни
Через несколько часов появились врачи, сестры, санитарки. Выбитые окна застеклили, в палатах навели чистоту, нас стали мыть, скоблить, раны осматривать и перевязывать. Какой-то фронтовой госпиталь занял больницу, и за несколько дней в ней воцарился такой порядок, что мы будто в раю оказались. Чуть отошли, нами занялся особый отдел. По одному уносили в отдельную комнату: в какой части служил, как попал в плен, кто лежал из командиров, где они, как относился к раненым персонал, фамилии предателей и полицаев, где они? Кормили осторожно, с ложечки, можно сказать, но, думаю, опыта по восстановлению дистрофиков не было, и начался понос. С ним — в изолятор, и больше этот человек не возвращался. Меня как-то и эта участь миновала. К концу января прошли пролежни, стал подниматься, даже ходить. Выздоравливающих погрузили в санитарный поезд и повезли в тыл. Но судьба приготовила нам еще одно испытание — бомбежку эшелона. Он сгорел. Я успел выбраться из вагона, отбежать, укрыться в канаве. Оставшихся живыми собрали в ближайшей деревне, отогрели и повезли в Москву, оттуда в Сарапул, — сосед на минуту умолк, его глаза неожиданно заблестели, лицо озарила улыбка: — Знаете, что я там творил? Сейчас сам себе не верю, но было же такое, было! Махорку на спор у двуруких выигрывал! Тут так дело происходило. Садимся за стол друг против друга. За спинами устраиваются болельщики и судьи. Бумажки нарезаны, махорка в кучках лежит. Крутили цигарки-то? Двурукие как ее свертывают? Одной рукой бумажку берут, другой насыпают махорку, разравнивают, двумя руками ко рту подносят, чтобы заклеить. Сколько на все эти операции времени уходит? А я сыпану, одним движением пальца выровняю, одним же движением, сейчас ни в жизнь так не сделать, крутану — такой приемчик у меня был отработан — и ко рту. Иногда, конечно, не получалось, табак просыпался. Не очень часто, поэтому спорить со мной боялись, однако и азарт брал — как однорукого в таком простом деле не обогнать? Всех своей махоркой обеспечивал. Пустяшное в общем-то дело, а для меня оно большое значение имело — поверил, что с одной рукой проживу не хуже, чем с двумя, человеком просто себя почувствовал, по-другому о жизни стал думать.
А в середине апреля выписался я из госпиталя и отправился домой. Вот, собственно, и все.
Впереди показался Гурзуф. Сосед встал, пожал мне руку и сказал:
— Стрельников я, Анатолий Аркадьевич, сразу мы как-то не представились... Запишите мой адрес и телефон. Устроитесь в санатории, обоснуетесь, и приезжайте — буду рад!
Я попытался подать Анатолию Аркадьевичу сумку.
— Что вы! Я сам, — удивился он. Легко подхватил свой багаж, спрыгнул на землю и помахал на прощанье своей единственной левой.