Мелья
Шрифт:
А в конце июня этого 1926 года пришло письмо с тяжелой вестью: умер Карлос Балиньо. Последние месяцы он тяжело болел. Прикованный к постели, он все равно был опасен властям. Они уже знали о его роли в создании коммунистической партии и его роли в деле воспитания революционеров.
Больной и немощный, он подвергся полицейскому преследованию, и от тюрьмы его спасли только физические недуги.
Но ненадолго. И когда его жизнь оборвалась, первыми узнали об этом полицейские шпики, которые, словно голодные волки вокруг своей жертвы, кружили вокруг его дома.
А через месяц, в конце июля,
Для Хулио Антонио это было непоправимое горе. Альфредо Лопес был не только его другом, но и учителем. Правда, что касается правильного понимания классовой борьбы, ученик превзошел учителя: Хулио стал коммунистом, а Лопес долго и мучительно рвал с анархо-синдикализмом, так и не перейдя полностью в лагерь коммунистов. Но своей неподкупной честностью и преданностью интересам рабочего класса он завоевал непререкаемый авторитет среди кубинского городского пролетариата.
Хулио Антонио вспомнил, как в 1925 году Лопес впервые начал посещать кружки, где изучал марксистское учение. Он был мозгом и душой рабочей федерации Гаваны. В августе 1925 года на III Рабочем конгрессе Кубы Лопес стал одним из основателей Национальной рабочей конфедерации Кубы, впоследствии успешно выступавшей против реформистской и раскольнической Кубинской федерации труда, которую поддерживало мачадистское правительство.
Мелья вспоминал Альфредо Лопеса с нежностью младшего брата. Несколько сдержанный и суховатый по характеру, Альфредо преображался на митингах и собраниях в пламенного трибуна. Он был линотипистом, зарабатывал хорошо и мог бы, как многие из рабочих «аристократов», жить тихой жизнью мелкого буржуа. Но все свое свободное время он отдавал борьбе. Его родным домом был Рабочий центр на улице Сулуэта. Железное здоровье и недюжинная воля помогали ему иногда работать от зари и до зари.
Трудно было Хулио Антонио освободиться от нахлынувших воспоминаний, и тогда пришла мысль выразить в словах боль и гнев, наполнившие сердце.
Он сел за стол, чтобы написать статью, но мыслям было тесно в трех газетных колонках, и он писал, пока замысел не воплотился в брошюре, которую он назвал «Зов жертв».
В сентябре того года Международная лига в защиту борцов против террора на Кубе издала в Мексике брошюру Мельи.
Это был своего рода реквием погибшим, проклятие тиранам и призыв к борьбе. Хулио писал о павших от рук палачей Диасе Бланко, Вароне, Куксарде, о рабочем американского происхождения Гранте.
«Боец, — обращался он к убитому другу, — для тебя я не нахожу слов. Я чувствую себя сиротой. Ты погиб, но ты останешься учителем пролетариата… Не слезы я проливаю в память о тебе, нет. Клянусь идти по твоему пути, продолжать твое дело. Разве нам, революционерам, дано выбирать себе смерть? Мы погибаем как солдаты: там, где вражеская пуля настигает нас. Я приветствую тебя, боец! Придет день, когда красные батальоны призовут: „На штурм! На штурм! На штурм!“»
В феврале этого же года в Мексику приехала Оливин. Скрывая от Хулио свои надежды на его недолгое пребывание в изгнании, она старалась не вспоминать прежних разногласий и даже принимала участие в некоторых мероприятиях, которые проводили
В июне она пошла с Хулио на митинг протеста против ареста в Соединенных Штатах рабочих Сакко и Ванцетти. Тысячи горожан собрались у здания американского посольства. Пока руководители митинга искали удобное возвышение, с которого можно было бы произносить речи, неожиданно на балконе посольства показалась высокая, плечистая фигура человека в белой рубашке. Человек выкинул вперед правую руку, сжатую в кулак, и над притихшей толпой понеслись слова гнева, ненависти и разящего сарказма. Люди подались вперед, ближе к балкону: кто этот смельчак? Вдруг за его спиной показалась фигура служащего посольства, явно растерявшегося перед решительностью оратора.
Хулио говорил (это был он), а растерявшийся чиновник дергал его то за правую руку, то за левую. Й когда Хулио кончил, под балконом раздался гром аплодисментов. Но вот появилась и полиция. Вместе с Хулио были арестованы Оливин и еще трое участников митинга. В главном полицейском управлении им инкриминировали нарушение порядка, проявившееся в неуважении к представителям иностранного государства, а также прочие прегрешения. Затем их бросили в камеру, где содержались уголовники. Пять дней их держали под арестом и допрашивали. На второй день у Хулио случился приступ лихорадки — их держали в сыром подвале, — состояние его было крайне тяжелым. Но, несмотря на это, им заявили, что высылают их на Кубу. Было ясно, что в этом замешаны посольства США и Кубы.
Друзья предприняли ряд энергичных мер для их освобождения. По стране прокатилась волна массовых протестов, но все было напрасно: давление американского посла было слишком сильным. Но выручил случай, вернее, аргентинский посол, который был знаком с Оливин и Хулио Антонио. Используя свои связи, он добился их освобождения.
Иногда Оливин казалось, что Хулио решил наверстать упущенное ранее. Он был неистов в работе, не жалел себя, спешил, спешил, спешил. Работа в Национальной крестьянской лиге увлекла его. Он часто выезжал в сельские местности, где помогал крестьянам в их борьбе за проведение аграрной реформы.
Он выступал перед батраками, бедными крестьянами-арендаторами, как правило почти всегда неграмотными, забитыми и запуганными местными помещиками — касиками и политиками.
Ему приходилось работать и среди рабочих. Партия поручила ему трудный участок — шахтеров. Правда, в политическом отношении шахтеры были на голову выше крестьян и даже других представителей рабочего класса, но организованы они были слабо. Его выступления увлекали слушателей своим энтузиазмом и безграничной верой в коммунистические идеалы.
Через несколько лет в январе 1929 года журналист Тристан Мароф будет писать в мексиканской газете «Эль Универсаль Графико»:
«Надо было видеть Хулио Антонио Мелью, чтобы понять его. Сверкающее и незатухающее пламя. Человек, в котором клокочут блестящие мысли, предназначенные не для себя, а для всех. Он владел ясным, точным, броским и умным словом. Ради дисциплины он отказался от всяких лирических словоизлияний, которые были бы в ущерб смыслу и снижали бы силу его воздействия. Он был всегда убежден в том, что говорил, и совесть его была в ответе за все сказанное».