Капут
Шрифт:
— У нас нет необходимости в другом маленьком Иисусе, — сказал я. — Каждый из нас может спасти мир. Каждая женщина может произвести на свет другого Иисуса, каждый из нас в состоянии, посвистывая, карабкаться на Голгофу, предоставить себя, чтобы его прибили гвоздями, напевая на кресте. Это не так уже трудно сегодня — быть Христом.
— Зависит только от нас самих, — сказала Ильза, — чувствовать себя чистыми и невинными, как Богоматерь! Война не в состоянии загрязнить меня, она не в состоянии загрязнить ребенка в моей утробе.
— Это не война грязнит нас, — ответила Луиза, — это мы сами загрязняем все наши мысли, все наши чувства. Мы грязны. Это мы сами приносим бесчестье нашим детям в нашей утробе.
— А мне наплевать на войну, — сказала Ильза.
— О! Ильза! — воскликнула Луиза тоном упрека.
— Don’t be so Potsdam,
— Дайте, я расскажу вам историю детей Татианы Колонна, — сказал я. — Это тоже христианская история, Луиза.
— Я не доверяю вашим христианским историям! — сказала Луиза.
— Дайте я расскажу вам историю детей Татианы Колонна. Летом 1940 года, когда Муссолини объявил войну Англии, служащие королевского посольства Италии в Каире покинули Египет и возвратились на родину. Секретарь посольства в Каире, принц Гвидо Колонна оставил Татиану с двумя детьми в Неаполе, а сам проследовал в Рим, где оставался некоторое время в Министерстве иностранных дел, в ожидании нового назначения. Однажды ночью, в начале осени, Татиана проснулась от тревожного рева сирен. Соединение английских самолетов, появившееся с моря, находилось низко над городом. Это была первая бомбардировка Неаполя. Жертвы были многочисленны, и нанесенный ущерб значителен. Они были бы, конечно, еще больше, если бы Неаполь не был защищен кровью святого Януария, единственной противовоздушной обороной, на которую могли рассчитывать неаполитанцы. Испуг двух детей Татианы был очень велик. Младший из них серьезно заболел. В течение ряда недель у него была лихорадка с бредом. Как только малыш поправился, Татиана с обоими детьми отправилась к Гвидо, который тем временем был назначен секретарем посольства в Стокгольме.
Когда Татиана прибыла в Стокгольм, был конец зимы. Стаи воробьев уже возвещали возвращение весны. Утром, когда дети Татианы спали, один воробей влетел к ним в комнату через открытое окно. Оба ребенка проснулись, завывая от страха: «Мама! Мама! Помоги!» — кричали они. Татиана прибежала. Дети, белые от ужаса, почти в конвульсиях, дергались, повторяя, что английский самолет влетел через окно и летает у них в комнате.
Бедный воробей перелетал, чирикая, с одного предмета на другой, напуганный детскими криками и внезапным появлением Татианы. Он бы давно улетел через то же окно, если бы его не сбивало с толку зеркало в дверце шкафа, о которое он уже два или три раза ударился клювом. Наконец он таки нашел окно и улетел.
Оба ребенка заболели. Худенькие и бледные, они лежали в своих постельках и смотрели на небо, дрожа от страха, что английский самолет вот-вот влетит к ним в открытое окно. Ни докторам, ни медицине не удавалось излечить их от этого необычайного ужаса. Весна уже кончалась. Уже бледное пламя летних дней пылало в чистом небе Стокгольма. Чириканье воробьев слышалось на вершинах деревьев Карлаплана, и двое детей в своих постельках, спрятав головы под одеяла, дрожали от страха, слушая это чириканье.
Однажды Татиана вошла в детскую с большим ящиком, полным игрушек. Здесь были маленькие заводные аэропланы, мягкие птички из материи, набитые паклей, книжки с картинками, на которых были изображены самолеты и птицы. Сидя в кроватках, дети принялись играть с птичками из материи и аэропланами из жести, заводя пальчиками винты и перелистывая книжки с картинками. Татиана объяснила малышам, какая разница существует между аэропланом и птицей, рассказала о жизни воробьев, малиновок, реполовов [551] , о подвигах знаменитых пилотов. Каждый день она расставляла вокруг них чучела маленьких птичек, подвешивала к потолку крошечные жестяные самолетики, раскрашенные красной и синей краской, вешала на стены деревянные клетки с канарейками, которые весело щебетали.
551
Реполов — то же, что и коноплянка. (Примеч. сост.).
Когда обоим детям стало лучше, Татиана стала ежедневно, по утрам, водить их играть под деревьями Сканзена [552] . Сидя на лужайке, она заводила ключиками их маленькие самолеты, винты начинали жужжать, и игрушки, подпрыгивая, бежали по траве. Потом Татиана крошила немного хлеба на каком-нибудь камне, и маленькие птички, щебеча, слетались отовсюду, чтобы
552
Скансен (Швеция) — район Стокгольма. (Примеч. сост.).
— How charming [553] — воскликнула Ильза, хлопая в ладоши.
— Это прекрасная история, почти сказка, — воскликнула Луиза и добавила, что история детей Татианы Колонна напомнила ей известные рисунки Леонардо до Винчи, где наброски женских и детских голов пересекаются рисунками птичьих скелетов и летающих машин.
— Наверное, — сказала она, — Татиана — чистая и милая, как одна из женщин Леонардо?
— О, да, — сказала Ильза, — конечно, она чистая и милая, как одна из женщин, изображенных Леонардо. Конечно, Татиана и сама такая же, как дети и как птицы, она верит в небо. Можете ли вы представить себе птицу или ребенка, которые не верили бы в небо?
553
Как мило (англ.).
— Не существует больше неба в Европе, — сказала Луиза.
— Татиана, — сказал я, — похожа на тех бабочек, которые выдумывают чудесные сказки, чтобы нашептывать их цветам. Прежде, чем Татиана рассказала своим детям о том, что птицы не бомбардируют городов, птицы, конечно, бомбили города.
— Бабочки любят умирать, — сказала Ильза. — Это одна женщина-христианка, женщина, которой теперь нет уже в живых, сказала мне, что бабочки любят умирать, а также, что существуют два рода женщин и два вида роз: бессмертные, которые живут вечно, и такие, которые любят умирать.
— Даже умершие розы бессмертны! — сказала Ильза.
— Шекспир любил аромат умерших роз, — ответил я, —…«of their sweet deaths are sweet odors made» [554] …
Однажды вечером я обедал на вилле итальянского посла, на берегу Ванзее. Была ясная ночь. Последний зимний месяц отражался во льду озера.
Несмотря на то, что молодые немецкие женщины, сидевшие вокруг стола, были очень красивы и утончены, все же в их ясных глазах, в блеске их кожи и их волос существовало нечто извращенное. Они смеялись смехом отсутствующим и ледяным, переглядываясь между собой слегка затуманенными глазами. Эта манера смеяться и переглядываться придавала их красоте неприятный оттенок сообщничества и одиночества. В вазах из Нимфенбурга [555] и Мейсена, расставленных здесь и там, и в большой стеклянной раковине из Мурано, стоявшей посреди стола, раковине, напоминавшей своим цветом густой туман, свойственный предутренней лагуне, цвели горделивые охапки великолепных роз — белых и алых, или молочно-нежных, словно кожа юной девушки. Эти розы были доставлены в то самое утро самолетом из Венеции; они еще были пропитаны венецианским воздухом; крики гондольеров рано утром на пустынных каналах еще дрожали, отдаваясь в их широких прозрачных лепестках. Свет серебряных канделябров отражался в саксонском фарфоре, с мертвенными отблесками сонной воды, и мягко угасал в глубоких отсветах хрусталя, усеивавшего стол (холодный отсвет альпийских льдов на рассвете), и в сверкающей поверхности больших застекленных проемов, отделявших закрытую веранду, на которой мы сидели, от деревьев парка и берегов Ванзее, неподвижного под холодной луной.
554
«А у душистых роз иной конец: / Их душу перельют в благоуханье».
555
Нимфенбург один из самых известных фарфоровых заводов Германии. (Примеч. сост.).