Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Доктор Фаустус
Шрифт:

И вдруг, словно для иллюстрации только что сказанного, Руди завёл речь о скрипичном концерте, который Адриан написал бы для него, специально для него, если можно, с исключительным правом исполнения, ведь это его мечта! «Вы мне нужны, Адриан, для подъёма, для самосовершенствования, для того чтобы я стал лучше, чтобы в известной мере очистился от других наслоений. Честное слово, это так! Никогда у меня не было более серьёзной потребности! И моё желание добиться от вас концерта есть лишь сгущённейшее, я бы сказал, символическое выражение этой потребности. У вас получилось бы чудесно, куда лучше, чем у Делиуса{4} и Прокофьева — с необычайно простой и напевной первой темой в экспозиции и повтором её после каденции: самое лучшее место во всяком классическом концерте для скрипки — это возобновление первой темы после сольной акробатики. Но вы вовсе не обязаны так делать, вы можете обойтись вообще без каденции, это же старьё, вы можете опрокинуть все условности, отказаться от деления на части: не нужно никаких частей, по мне ставьте хоть в середину аллегро мольто, настоящие чертовские трели, где ты жонглируешь ритмом, как только вы это умеете, а адажио можно загнать в конец, как апофеоз, или пусть всё будет традиционно, во всяком случае я подал бы это так, что люди бы плакали. Я бы сжился с вашей музыкой настолько, что смог бы сыграть её и во сне, я бы холил и пестовал каждую её ноту, как

мать, ибо я был бы ей матерью, а отцом были бы вы: то было бы наше дитя, платоническое дитя; да, наш концерт, в нём действительно воплотилось бы всё моё понимание платонического…»

Так говорил тогда Швердтфегер. Я не раз уже благоприятно отзывался о нём на этих страницах, да и сейчас, восстанавливая всё это в своём обзоре, я вспоминаю о нём с теплотой, подкупленный в известной мере его трагическим концом. Но теперь читатель лучше поймёт выражение, мною к нему применённое, — «инфантильный демонизм», который я объявил существенным его свойством. На месте Адриана — хотя глупо, конечно, ставить себя на место Адриана — я бы не потерпел многого из того, что выложил Руди. То было несомненное злоупотребление темнотой. Мало того, что он повторно переходил всякие границы в своих откровениях о связи с Инесой, он переходил их и в другом пункте, переходил недостойно и непростительно, соблазнённый темнотой, прибавил бы я, если понятие «соблазн» уместно тогда, когда правильнее, может быть, говорить о дерзком посягательстве доверчивости на одиночество.

Вот действительно подходящее название для отношения Руди Швердтфегера к Адриану Леверкюну. Посягательство длилось годы, и в определённом грустном эффекте ему нельзя отказать: в конце концов обнаружилась беззащитность одиночества против такой навязчивости — впрочем, на погибель самому обольстителю.

XXXIV

Не только с режущими болями «русалочки» сравнивал Леверкюн во время острейшего ухудшения своего здоровья собственную муку: в ходу у него был и другой, замечательно наглядный и точный образ, о котором я вспомнил позднее, когда через несколько месяцев, весной 1919 года, хворь как рукой сняло, и дух его, словно феникс, с величайшей свободой и поразительной мощью воспрянул к неудержимому, чтобы не сказать — безудержному, во всяком случае безостановочному и бурному, почти запойному творчеству, причём именно этот образ открыл мне, что оба состояния, подавленность и подъём, внутренне не были бессвязно расчленены и резко отделены друг от друга. Напротив, второе подготовлялось первым, в известной степени в нём уже содержалось, и наоборот, наступавшая затем полоса здоровья и творчества, являлась отнюдь не периодом раздолья, а в некотором роде тоже периодом недомогания, болезненной творческой горячки… Ах, я плохо пишу! Желание сказать всё сразу захлёстывает мои фразы, отгоняет их от мысли, зафиксировать которую они собирались, и кажется, что, уклонившись в сторону, они уже потеряли её из виду. Нелишне предвосхитить читательскую критику. Но эта поспешность и сбивчивость — от волнения, испытываемого мною при воспоминании о той поре, поре краха немецкого авторитарного государства с её всепоглощающей вольностью суждений, втянувшей в свой водоворот и мой интеллект и огорошившей моё степенное мировоззрение новизной, которую не так-то легко переварить. Чувство, что завершилась эпоха, не только охватывавшая девятнадцатый век, но восходившая к концу средневековья, к подрыву схоластических связей, к эмансипации индивидуума, к рождению свободы, эпоха, каковую я, собственно, должен был считать своим вторым, духовным отечеством, словом, эпоха буржуазного гуманизма, ощущение, что час этой эпохи пробил, что жизнь меняется, что мир вступает под новые, ещё безымённые созвездья, — это невероятно настораживающее чувство, рождённое, правда, не окончанием войны, а уже её началом, через четырнадцать лет после смены столетий, и было первоосновой потрясения, страха перед судьбой, изведанного тогда такими, как я. Не удивительно, что всеразлагающее поражение довело это чувство до крайности, как не удивительно также, что в поверженной стране, в Германии, оно решительнее овладело умами, чем у народов-победителей, чьё душевное состояние, именно в силу победы, было куда консервативнее. Война им отнюдь не казалась тем глубоким историческим рубежом, каким она представлялась нам, они видели в ней благополучно миновавшую неурядицу, после которой жизнь снова войдёт в прежнюю колею. Я завидовал им, завидовал особенно счастливой Франции, добившейся благодаря победе хотя бы иллюзорного оправдания и утверждения своей охранительно-буржуазной духовной конституции и сумевшей почерпнуть в победе сознание надёжной упрятанности в классически-рациональной сфере. Конечно, по ту сторону Рейна я чувствовал бы себя тогда лучше и уютнее, чем у нас, где, как уже сказано, моё мировоззрение подвергалось натиску обескураживающей и устрашающей нови, а совесть велела в ней разобраться, — и тут я вспоминаю о беспорядочных вечерних спорах в швабингской квартире некоего Сикста Кридвиса, с которым я познакомился в салоне Шлагингауфенов. Вскоре я выскажусь о нём подробнее, но здесь предварительно замечу, что состоявшиеся у него сборища и многоумные дебаты — я участвовал в них из чистой добросовестности — весьма мне надоедали, хотя одновременно, в дружеской близости, я всей своей смятенной и чисто потрясённой душой присутствовал при рождении оратории, не лишённой некоей смелой и вещей связи с теми дебатами и как бы перенёсшей их в более высокую, творческую плоскость… Если я прибавлю, что при всём том я должен был ещё исполнять свои преподавательские обязанности и заботиться о семье, то легко будет представить себе тогдашнее моё переутомление, вкупе со скверным питанием изрядно уменьшившее вес моего тела.

Всё это сказано опять-таки только для характеристики того быстротечного, опасного времени, и уж конечно не затем, чтобы вызвать у читателя интерес к моей ничем не замечательной персоне, которой причитается в этих воспоминаниях лишь второстепенное место. Я уже с сожалением отмечал, что мой повествовательский пыл то и дело создаёт впечатление скачущей мысли. Однако впечатление это ошибочно, ибо я отлично слежу за ходом своих рассуждений и не забыл, что хотел привести второе меткое и многозначительное сравнение, кроме «русалочки», услышанное мною от Адриана во время его мучительной болезни.

— Как я себя чувствую? — сказал он мне тогда. — Примерно так же, как мученик Иоанн в котле с маслом. Это даст тебе довольно точное представление. Я, как благочестивый страдалец, скорчился в посудине, под коей с весёлым треском горит костёр, усердно раздуваемый каким-то крепким малым с помощью ручного меха; и на глазах императора, наблюдающего за процедурой тут же, поблизости, — это, имей в виду, император Нерон, великолепный султан с итальянской парчой на спине — подручный палача со срамным кошелём, в епанче, льёт из черпака кипящее масло, в каковом я благоговейно сижу, прямо мне на затылок. Меня поливают по всем правилам искусства, словно жаркое, адское жаркое, любопытная картина, ты тоже приглашён поглядеть и устроился за барьером среди откровенно заинтересованных зрителей, магистратов, званой публики, частью в тюрбанах, частью в добрых старонемецких колпаках и ещё в шляпах сверху. Добропорядочные горожане, предающиеся созерцанию под защитой алебардиров.

Один показывает другому, как выглядит адское жаркое. У них два пальца на щеке и два под носом. Какой-то толстяк поднимает руку, словно говоря: «Избави нас бог!» Глуповатое благолепие на лицах женщин. Видишь? Мы все тесно сгрудились, сцена до отказа набита людьми. Собачка господина Нерона тоже тут как тут, чтобы ни одно местечко не пустовало. У неё злая мордочка пинчера. На заднем плане видны башни, шпили и островерхие фронтоны Кайзерсашерна…

Конечно же, надо было сказать: «Нюрнберга», — ибо то, что он описывал, описывал не менее рельефно и наглядно, чем переход русалочьего тела в рыбий хвост, так что я распознал, о чём идёт речь, задолго до того, как он кончил, было первым листом из серии Дюреровских гравюр{1} к Апокалипсису. Как же мог я не вспомнить об этом сравнении, хотя и показавшемся мне в тот миг причудливым, но всё-таки сразу родившем у меня определённые догадки, когда позднее мне постепенно открылся замысел Адриана, произведение, которым он овладевал по мере того, как оно овладевало им, и для которого, пребывая в мучительном упадке, накапливались его силы? Разве я не вправе был сказать, что между депрессивными и продуктивно-приподнятыми состояниями художника, между болезнью и здоровьем вовсе не существует резкой границы? Что, напротив, в болезни и как бы под её защитой действуют элементы здоровья, а элементы болезни, приобщившись к здоровью, сообщают ему гениальность? Да, именно так, я обязан этим взглядом дружбе, уготовившей мне немало забот и страхов, но зато всегда наполнявшей меня гордостью: гениальность есть глубоко проникшаяся болезнью, из неё творящая и благодаря ей творческая форма жизненной силы.

План апокалипсической оратории, тайная занятость ею уходит, стало быть, далеко в полосу, казалось бы, полного истощения жизненных сил Адриана, и лихорадочная быстрота, с какой он затем, в несколько месяцев, набросал её на бумагу, всегда создавала у меня представление, будто горестное его состояние было своего рода убежищем и укрытием, куда удалилась его душа, чтобы, не будучи никем подслушанной и заподозренной, в отрешённой, мучительно обособленной от нашего здорового существования укромности вынашивать и развивать замыслы, для которых у вульгарного благополучия не хватает предприимчивой отваги и которые как бы похищены из дольних недр, как бы вырвались оттуда на свет божий. Что они открывались мне лишь постепенно, от свидания к свиданию, я уже говорил. Он писал, делал наброски, собирал, изучал и комбинировал; это не могло от меня ускользнуть, я отмечал это с искренним удовлетворением. Осторожные расспросы ещё не одну неделю встречали у него не то игривый, не то испуганный и раздражённый, охраняющий какую-то неладную тайну отпор, молчание, усмешку при нахмуренных бровях, отговорки вроде: «Не приставай, не томи свою душу!» Или: «Всё равно, дорогой мой, ты узнаешь об этом достаточно рано», или: «Да, вот и забродило священное варево. Не так-то, видно, легко изгнать из крови теологический вирус. Нежданно-негаданно он даёт бурные рецидивы».

Этот намёк подтвердил предположения, возникшие у меня, когда я увидел, что он читает. На его письменном столе я как-то нашёл странную книжицу: восходящий к тринадцатому веку французский стихотворный перевод видения Павла{2} с греческого текста четвёртого века. На мой вопрос, откуда у него эта книга, он отвечал:

— Розенштиль привезла. Не первый курьёз, который она для меня откопала. Неугомонная женщина! Заметила, что я питаю слабость к людям, которые «спускались в бездну». Я хочу сказать: в ад. Это роднит такие не схожие друг с другом фигуры, как Павел и Вергилиев Эней. Помнишь, Данте назвал рядышком{3} имена этих двух, побывавших в бездне?

Я помнил.

— К сожалению, — сказал я, — твоя filia hospitalis [149] не может тебе это прочесть.

— Да, — засмеялся он, — для старофранцузского нужно пользоваться собственными глазами.

Дело в том, что в ту пору, когда он не мог пользоваться своими глазами, когда боль над ними и в глубине их делала чтение невозможным, ему часто читала вслух Клементина Швейгештиль, причём вещи, довольно странно, но вместе с тем и не так уж нелепо звучавшие в устах приветливой молодой поселянки. Однажды я застал эту славную девочку у Адриана. Сидя навытяжку в савонароловском кресле у письменного стола, в то время как больной покоился в своём бернгеймеровском шезлонге, она с умилительными запинками и со школярски-выспренним верхненемецким выговором читала ему из книжки в картонном, тронутом сыростью переплёте, которая тоже, наверно, очутилась здесь благодаря усердной Розенштиль, экстатические излияния Мехтгильды Магдебургской {4} . Я тихо примостился в углу, на диванчике, и ещё некоторое время с удивлением слушал этот благочестиво-откровенный, сбивчиво-эксцентричный рассказ.

149

Здесь: сиделка (лат.).

Тогда-то я и узнал, что так они часто читали. В своей по-крестьянски скромной одежде, свидетельствовавшей о церковной опеке, в шерстяном оливкового цвета костюме, острополый закрытый жакет которого, густо усеянный металлическими пуговками, скрадывавший девическую грудь и падавший на просторную, до пят, юбку, украшали лишь бусы из старинных серебряных монет под рюшем у шеи, эта кареглазая девушка не раз сиживала у больного и по-школярски монотонно читала ему книги, против которых господин священник, разумеется, не стал бы возражать: раннехристианские и средневековые повествования о видениях и эсхатологические опыты {5} . Изредка в дверь заглядывала матушка Швейгештиль, чтобы поглядеть, куда запропастилась понадобившаяся ей зачем-нибудь дочка, но, одобрительно кивнув головой, тотчас же удалялась. Или же присаживалась минут на десять у двери, чтобы послушать, после чего бесшумно исчезала. Экстазы Мехтгильды сменялись экстазами Гильдегарды Бингенской {6} . Или же немецким переводом «Historia Ecclesiastica Anglorum» [150] учёного монаха Беды Достопочтенного {7} , произведения, сохранившего нам немало кельтских потусторонних историй и видений из времён раннего ирландско-англосаксонского христианства. Вся эта исступлённая, возвещающая Страшный суд и дидактически грозящая вечной карой книжность до- и раннехристианских эсхатологий составляет весьма плотную, полную повторяющихся мотивов сферу традиций; и Адриан включился в неё, чтобы настроиться на произведение, которое собрало бы все её элементы в едином фокусе, зловеще охватило бы их в своём позднейшем художественном синтезе и по непреложному внутреннему велению, как в зеркале, показало бы человечеству, к чему оно подошло.

150

«Церковная история Англии» (лат.).

Поделиться:
Популярные книги

Иван Болотников

Замыслов Валерий Александрович
Проза:
историческая проза
5.00
рейтинг книги
Иван Болотников

Неучтенный элемент. Том 5

NikL
5. Антимаг. Вне системы
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Неучтенный элемент. Том 5

Островитянин

О'Крихинь Томас
Документальная литература:
биографии и мемуары
прочая документальная литература
публицистика
5.00
рейтинг книги
Островитянин

Ночь без звезд

Гамильтон Питер Ф.
2. Хроники паданцев
Фантастика:
научная фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Ночь без звезд

Чужак

Фрай Макс
1. Лабиринты Ехо
Фантастика:
фэнтези
9.20
рейтинг книги
Чужак

Потомок седьмой тысячи

Московкин Виктор Флегонтович
Проза:
советская классическая проза
6.25
рейтинг книги
Потомок седьмой тысячи

"Мистер Рипли" + Отдельные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-12

Хайсмит Патриция
Детективы:
триллеры
5.00
рейтинг книги
Мистер Рипли + Отдельные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-12

Канон врачебной науки

Авиценна Ибн Сина Абу
Научно-образовательная:
медицина
7.00
рейтинг книги
Канон врачебной науки

Месть гор

Интераль Риана
Фантастика:
фэнтези
6.50
рейтинг книги
Месть гор

Похвали меня

Кейт Сара
Любовные романы:
зарубежные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Похвали меня

Sindroma unicuma. Finalizi

Хол Блэки
3. Sindroma unicuma
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
9.01
рейтинг книги
Sindroma unicuma. Finalizi

Предел Искушения

Цветков Цветков Владимирович
Фантастика:
научная фантастика
5.00
рейтинг книги
Предел Искушения

3ds Max 2008. Секреты мастерства

Верстак Владимир
Компьютеры и Интернет:
программное обеспечение
5.00
рейтинг книги
3ds Max 2008. Секреты мастерства

Поварское искусство

Зеленко П. М.
Дом и Семья:
кулинария
6.25
рейтинг книги
Поварское искусство