Доктор Фаустус
Шрифт:
Я. Dicis et non es [103] . Вы, стало быть, утверждаете, что действительно сидите передо мной на кушетке и говорите со мной извне на хорошем кумпфовском языке, смачными старонемецкими словесами? Именно здесь, у латинян, где вы отнюдь не дома и нисколько не популярны, вам вздумалось меня навестить? Что за дурацкая неугомонность! В Кайзерсашерне я бы с вами ещё примирился. В Виттенберге или в Вартбурге {3} , даже в Лейпциге я бы ещё в вас поверил. Но не здесь же, под языческо-католическим небом!
103
Говоришь, но не существуешь (лат.).
Он (качая головой и озабоченно прищёлкивая языком). Те-те-те, опять сомнения, опять недоверие к себе!
Тут мной овладело невыразимое отвращение, так что я весь задрожал. Впрочем, пойди разберись в причинах этой дрожи; может, причиной её был холод, ибо морозный ток от гостя внезапно усилился и пронизывал меня насквозь через суконное пальто. Я раздражённо спросил:
— Нельзя ли прекратить это безобразие, этот ледяной сквозняк?!
Он. К сожалению, нет. Жаль, что ничем помочь тебе здесь не могу. Такой уж я холодный. Да и как же иначе приспособиться к моему обиталищу?
Я (непроизвольно). Вы это про геенну и её пасть, про тартарары?
Он (смеясь, как от щекотки). Отлично сказано! Крепко, задорно, по-немецки! Ведь их целая пропасть, красивых, высокопарно учёных названий, и господин экс-богослов знает их наперечёт: exitium, confutatio, pernicies, condemnatio и так далее. А вот забавные, фамильярно-немецкие — ничего не могу поделать — мне всех милей. Но оставим пока эти места и их свойства! Вижу по твоей физиономии, что тебе так и хочется меня о них расспросить. Потерпи, ещё не приспело, авось не горит — прости, что я в шутку сказал „не горит“! — ещё есть время в запасе, огромное, необозримое время; время — самое лучшее и настоящее из того, что мы даём, и дар наш — песочные часы, — ведь горлышко, в которое сыплется красный песок, такое узенькое, струйка песка такая тоненькая, глазу не видно, чтобы он убывал в верхнем сосуде, только уже под самый конец кажется, что всё протекает быстро и протекало быстро, — горлышко узко, до этого ещё далеко, так что не стоит покамест об этом ни думать, ни толковать. Но, милый мой, часы всё-таки поставлены, песок всё-таки начал сыпаться, и вот как раз на этот счёт не худо бы нам с тобой объясниться.
Я (довольно язвительно). Дался же вам Дюрер — сначала „Как я замёрзну после солнца“, а теперь, извольте, песочные часы „Меланхолии“. Видать, черёд за цифровым квадратом! Что ж, я ко всему готов и ко всему привыкаю. Привыкаю к вашей наглости, к тому, что вы говорите мне „ты“ и „голубчик“, хотя это особенно мне противно. В сущности, я сам к себе тоже обращаюсь на „ты“ — потому-то, наверно, и вы меня тыкаете. По вашему утверждению, я беседую с чёрным Кесперлином; Кесперлин — это Каспар, стало быть, Каспар и Самиэль — одно и то же.
Он. Опять начинаешь?
Я. Самиэль. Смешно, право! Где же твоё до-минорное фортиссимо струнного тремоло, деревянных и тромбонов{5} — хитроумная бука для романтической публики, выходящая из ущелья фа-диез-минора, как ты из своей скалы? Удивляюсь, что его не слышу!
Он. Ничего! У нас есть инструменты почище, и ты их ещё услышишь. Мы ещё сыграем тебе, когда ты созреешь для такой музыки. Всё дело в зрелости и во времени. Об этом-то я и хочу с тобой побеседовать. Но „Самиэль“ — идиотская форма. Поверь мне, я за народность, но „Самиэль“ — ужасное идиотство, это Иоганн Бальгорн{6} из Любека исправил. Надо „Саммаил“. А что значит „Саммаил“?
Я (упрямо молчу).
Он. Если что знаешь — молчи. Мне даже по душе скромность и то, что ты предоставляешь мне роль переводчика. „Ангел яда!“ — вот что это значит по-немецки.
Я (сквозь зубы, не попадающие один на другой). Ну, ещё бы, у вас и впрямь такой вид! Ангел — ни дать ни взять! Знаете, какой у вас вид? Вульгарный — не то слово. Вы похожи на наглого босяка, на проститутку в штанах, на бандита. Вот в каком виде вам вздумалось меня посетить, а уж никак не в ангельском!
Он (оглядывает себя, растопырив руки). На кого, на кого? На кого я похож? Нет, это даже хорошо, что ты меня спрашиваешь, знаю ли я, на кого я похож, ибо, честное слово, я этого не знаю! Во всяком случае, не знал, только сейчас от тебя услышал. Можешь
Великолепно.
Приникла к свежей ране Холодная змея…Правда, талантливо. Вот это мы вовремя и приметили, потому-то сразу и взяли тебя под надзор: мы поняли, что игра стоит свеч, что данные тут благоприятнейшие, что если тут подпустить чуточку нашего огонька, чуточку подогреть, окрылить, подхлестнуть, глянь — и получится этакая блестящая штука. Кажется, Бисмарк говорил, что, дескать, немцу нужно полбутылки шампанского, чтобы подняться на свою натуральную высоту? По-моему, он что-то в этом духе высказывал. Золотые слова. Немец — человек способный, но скованный; достаточно способный, чтобы разозлиться на свою скованность, охмелеть и заявить „сам чёрт мне не брат“. Ты, милый мой, видно, знал, чего тебе не хватает, и сыграл по всем правилам, когда отправился в некую поездку и, salva venia [104] , подцепил французскую болезнь.
104
Не в обиду будь сказано (лат.).
— Замолчи!
— Замолчи? Ишь ты, это прогресс. Ты понемногу осваиваешься. Наконец-то побоку вежливую множественность, наконец-то на „ты“, как положено людям, которые в сговоре — и ныне и присно.
— Замолчите!
— Замолчать? Да ведь мы и так уже молчим лет пять, надо же когда-то поговорить и столковаться — и вообще, и насчёт любопытных твоих обстоятельств. Об этом, конечно, лучше молчать, но нам-то с тобой долго молчать всё равно не придётся: ведь часы поставлены, и красный песочек начал сочиться в тоненькое горлышко, — о, пока ещё именно начал! В нижнем сосуде его пока ещё капелька по сравнению с верхним — мы даём время, огромное, необозримое время, о скончании которого не стоит и думать, долго ещё не стоит, какое там о скончании, даже о сроке, когда можно было бы начать думать о конце, когда можно было бы сказать: „Respice finem“ [105] , — нечего печься заранее, ибо срок этот зыбок, зависит от случая, от темперамента, и никто не знает, когда он настанет и долго ли протянется время. До чего же хитро и ловко устроено: неопределённость и произвольность момента, когда пора задуматься о конце, шутя одевают туманом предрешённый конец.
105
«Помни о конце» (лат.).
— Чушь!
— Э, на тебя не потрафишь. Даже на мои психологические рассуждения ты отвечаешь грубостями, а ведь сам же однажды на родной Сионской горе назвал психологию приятной нейтральной серединой, а психологов — правдолюбивейшими людьми. Я отнюдь не горожу чушь, когда говорю о дарованном времени и предрешённом конце, а беру, можно сказать, быка за рога. Везде, где поставлены часы и даровано время, — невыдуманное, ограниченное время с предрешённым концом, — мы тут как тут, мы процветаем. Мы продаём время, — скажем, двадцать четыре года, — ну как, подойдёт? Живи себе по-скотски, море по колено, этаким великим чернокнижником, и удивляй мир разнообразнейшей чертовщиной; забывай понемногу о всякой там скованности и сигай во хмелю выше головы, не изменяя при этом себе — зачем же? — нет, оставаясь самим собой, но только достигнув своей натуральной высоты с помощью упомянутой полбутылки. В пьяном самоупоении доступны блаженства такого почти невыносимого букета, что ты, пожалуй, вправе вообразить, будто подобного букетика не было на земле уже тысячи лет, и, чего доброго, возомнить себя богом в озорную минуту. Как же тут придёт в голову печалиться о моменте, когда пора будет задуматься о конце! Но только конец — наш, под конец ты наш, об этом нужно договориться, и договориться не молча, хотя тут возможна и молчаливая сделка, а побеседовать начистоту.