Шрифт:
Художественное оформление Натальи Никоновой
Иллюстрации на обложке и в макете книги Юлии Моргуновской
Фотография на обложке из личного архива автора
Первый раз он появился у ее окна в самом конце лета.
Было душно: лето, август, марево. Нина сидела у себя в комнате на подоконнике, смотрела в окошко и, как обычно, ничего, кроме двора, не видела. Хотя если задрать голову совсем вверх,
Три. Их осталось только три.
Решетка, конечно, очень мешала привольной жизни. Но папа сказал: «Первый этаж, это необходимо, и все тут». Он решил зарешетить окна после того, как обворовали квартиру в соседнем доме. И тоже на первом этаже. Нина была тогда совсем еще маленькая, но помнила, как пришли рабочие в грязных промасленных штанах и с приклеенными папиросками в уголках рта и целый день приваривали, сверлили, воняли, бурили и курили. Нине все это не понравилось, совсем не понравилось. Раньше она могла в любое время вылезти из окна своей комнаты и оказаться сразу посреди двора, на качелях под липой. Мама разрешала: главное, чтоб со двора ни шагу. А сейчас что? Теперь надо было выходить из квартиры как все нормальные люди, спускаться вниз по лестнице черного хода и только тогда можно было выйти во двор. Муторно и неудобно. Хотя в первый раз, как только промасленные рабочие ушли, Нина сразу же попыталась пролезть сквозь решетку, и это у нее почти получилось. «Почти», потому что она тогда застряла и стала кричать на весь двор. Прибежали соседи, и маме пришлось вылить на нее пол-литра дефицитного подсолнечного масла, чтобы протолкнуть ее во двор, не поранив, скользкую и липкую.
В Нину потом надолго въелся этот запах давленых семечек, и она вспоминала с содроганием, как масло тепло и липко струилось по ногам, пока она шла обратно домой, оставляя, как улитка, скользкий жирный след и плача от противности и брезгливости. Мама ей тогда сказала: «Каждый раз, когда ты будешь пытаться пролезть через решетку, я стану поливать тебя маслом, ты поняла?» Нина поняла. А мама тогда рассердилась также и на папу и обругала его: какой смысл вообще ставить решетку, если в нее запросто может пролезть человек? Но Нину от масла она все-таки отстирала.
Постное масло Нина ненавидела. В нижнем ящике маминого рабочего стола в архитекторской кальке лежала маленькая хлопковая безрукавка, которую всегда использовали как компресс, когда Нина болела воспалением легких. Она была насквозь промасленная, эта распашонка, и противно пахнущая, поскольку отстирать ее от жира было совершенно невозможно. Впрочем, никто и не пытался – посильнее выжимали, сушили, и все. Как только Нина начинала кашлять, а в ее детстве это случалось довольно часто, мама торжественно доставала из ящика компрессную безрукавку, кальку и вату. Потом наливала в миску порядочно масла, утапливала в ней ткань и ставила на огонь. И всегда держала в масле палец, чтобы почувствовать, как оно доводится до нужной температуры чуть выше человеческой, чтобы хорошенько, а лучше раз и навсегда прогреть кашляющие легкие. Нину облачали в эту сальную распашонку («Сердце, сердце не закрывай», – обычно советовал папа), сверху закатывали калькой, потом обертывали ватой, как новогоднего снеговика, надевали узкую старую майку для удержания лечебных слоев и весь этот кашляющий букет укладывали спать. Это был бабушкин рецепт. Она говорила, что в детстве так спасали от легочных воспалений ее саму, маму и бабушку. Но с Нининой точки зрения, этот компресс был не лечением, а пыткой и преступлением против детства. Нина зажмуривала глаза и старалась не прислушиваться к своим масляным ощущениям, иначе слезы начинали литься сами помимо ее воли. Вонючим прогорклым жиром пропитывалась каждый раз не только распашонка, но и руки, ноги, волосы, постель – все! Даже мысли и те оказывались какими-то вязкими и клейкими. Нина старалась замереть, не двигаясь, чтобы наконец заснуть и поскорее проснуться здоровой.
Однажды Нину положили в больницу, и врачи сказали, что после тяжелого воспаления легких может не дай бог случиться осложнение на сердце и что надо делать уколы и все время лежать, не вставая, потому что сердце у нее теперь какое-то время будет находиться в пяточках, а топтать его никак нельзя, иначе оно совсем испортится. Нина пролежала пластом почти месяц, а когда ее выпустили, совсем слабенькую, но поправившуюся, то даже после больницы она еще несколько месяцев старалась ходить по дому на цыпочках, боясь вообще наступать на пятки: вдруг сердечко раздавится?
Эта больница ей запомнилась надолго и стала источником первых детских ужасов. Однажды две молодые и одинаково рыжие практикантки попытались взять у Нинки кровь, но каждый раз, тихо шепча непонятные слова, не попадали в вену и в результате расковыряли обе руки. Потом они осмотрели своими хищными сорочьими глазами худые бледные ноги девочки, собираясь найти вену там,
Поэтому пневмонии Нинка не любила. Как только она закашливала, то сразу начинала горько плакать, но не потому, что у нее что-то болело – просто она знала, что мама сейчас же пойдет к своему рабочему столу и достанет из ящика ненавистный сверток с жирной распашонкой. Ангины нравились Нинке намного больше. Когда она заболевала горлом, а бабушка была под рукой, то расклад был совсем другой. Бабушка покупала на рынке большую горькую черную редьку и выдалбливала в ней ямку, словно собиралась сделать из нее чашку, потом заливала туда до половины мед и оставляла на сутки. Редька отдавала меду всю свою лечебную горькоту, мед становился почти жидким и неимоверно вкусным, не таким сладким и чуть забродившим. А бабушка все говорила, что это древний рецепт, что испокон веков так от кашля лечились, таблеток-то раньше не было! И всем всегда помогало! Но целые сутки ожидания Нинка никогда не выдерживала – она просила дать ей настоя пораньше и зажмуривалась от счастья, когда бабушка несла к ее широко раскрытому птенцовому рту большую ложку с волшебной жижей. Одновременно с Нинкой всегда лечилась и сама бабушка, разведя медовую редьку водочкой. Она заливала в себя драгоценные капли, смачно крякала и обычно говорила что-то эдакое: «Не пить горького – не видеть и сладкого» или: «Тяжело болеть, а тяжелее того над болью сидеть».
Но бабушка к ним из деревни приезжала редко – это так, к слову.
Нина жила с папой и мамой на первом этаже старого-престарого шестиэтажного дома без лифта в маленькой квартирке с приличной по размеру кухней и двумя миниатюрными комнатками, заставленными до потолка полками с книгами. Их высокий дом отделял своим мощным дореволюционным телом двор от улицы, и пройти внутрь можно было только через арку, с которой давным-давно зачем-то сняли богатые кованые ворота, и теперь попасть во двор мог каждый. Справа от арки стоял дом пониже да постарше фасадного, в три этажа, с довольно неуклюжей надстройкой на крыше – зачем ее сделали и кому она предназначалась, понять теперь было невозможно: то ли бывшая голубятня, то ли отслужившая свое мастерская затрапезного художника, то ли вообще чердак для всякого хлама. Подъездов в том доме было три, и вечно, даже зимой, их двери почему-то оставались открытыми настежь. Хотя были подъезды еще и с улицы, но те соседи в Нинкином дворе почти не появлялись.
Напротив трехэтажного дома с уродским курятником на самом верху торчал желтый двухэтажный, совсем дряхлый и облупившийся, но очень милый особнячок, весь в трещинах и морщинах. Подъезд там был один, а квартир всего четыре, по две на каждый этаж. Балкончики на втором этаже были чудо как хороши: широкие, с белыми балюстрадами и барельефами над каждой дверью. С барельефов смотрели вполне добродушные и скучающие львы, давно потерявшие свое царьзверское достоинство. А прямо напротив арки высился забор – просто забор, и все! За ним шла какая-то многоэтажная жизнь, колосились высоченные деревья, но жизнь эта уже считалась чужой, ею никто и вовсе не интересовался.
Посреди двора рядом с высокой раскидистой липой цветнела всеми красками детская площадка, совсем небольшая и серьезно потрепанная двумя послевоенными поколениями местных. Она была невероятно красочная. Изначально она была зеленой: после войны это была главная краска страны, и в зеленый красилось все, от подъездных стен до кладбищенских решеток. Видимо, зеленуху замесили тогда, в конце 40-х, в промышленных масштабах, чтоб оттенить серость разрухи и кое-как, хотя бы цветом, приблизиться к природе. Спустя пару лет зеленая краска с железных качелек местами сошла, и выступила опасная, режущая детские руки, ржа. Зеленую жирно подкрасили белой краской, которая осталась от ремонта у кого-то из запасливых и нежлобливых соседей. И эти зелено-белые качельки какое-то время приятно радовали глаз, пока снова не облупились. Бросили клич. На этот раз красную в майонезной баночке принес художник Серафим, главный дворовый матерщинник. Но краски этой веселой на все раны категорически не хватило, и кто-то привез желтую с дачи. Так детская площадка накапливала цвета, веселела год от года, приодеваясь в новое, радостное и необыкновенное. Хотя со временем чуть покосилась, но не вся, конечно. Песочница никуда и не думала коситься, просто с возрастом чуть ссохлась и сильнее припала к земле, почти сровнявшись с ней и похоронив в своих песочных слоях поколения совочков, формочек и лопаток. А кроме песочницы что там было-то? Невысокая горка и одинокие скрипучие качельки на толстых цепях, вот и вся детская площадка!