Далекий гул
Шрифт:
Заявив себя политическим узником, он без промедления принялся поправлять свои дела. Обосновался в гостинице «Schwarzer Adler» — «Черный орел», загнав в угол законную владелицу. Он облюбовал это ухоженное заведение, потому что пропавший без вести хозяин его был заметным в городе нацистом, и теперь этот тип, звали его вроде бы Ганс, а фамилия затерялась, осуществлял скрытно и безнаказанно экспроприацию. Вдова-владелица, маленькая, кругленькая, проводила теперь бездеятельно день в полутемном уголке своего ресторана под видом сотрудницы, а на деле под домашне-ресторанным арестом. Персонал был сменен и зорко присматривал за ней. Шеф-повар, лагерный собрат Ганса, горбатый силач с красной, веселой, продувной физиономией,
В Стендале открылся театр, и нежная актриса с рассыпчатыми пепельными волосами напевала о чем-то таком, что было еще до нацизма. С экранов Марика Рокк, «Девушка моей мечты», в шиншилловой шубке, растравляла соблазнами красивой жизни. «Узник» Ганс снаряжал команду нанятых им женщин под Потсдам за шампиньонами. Молодые немцы ходили в обнимку с немками, словно нас тут не было вовсе. В заведенный издавна час, закрыв гешефты и офисы, немцы расходились на обед, приветствуя встречных знакомых: «Mahlzeit!» Воткнув в землю лопаты, дорожные рабочие, стоя в уличных траншеях, разворачивали принесенный из дому пакетик и ели свой черствый, бедный хлеб.
Переводчик нужен ежеминутно, но и дела теперь малосущественные. Странная жизнь, какая-то мнимая.
Не помню, по какому поводу мы куда-то ездили с Ветровым, застряли в дороге и сидели на обочине на опрокинутых пустых канистрах, поджидая попутную машину, и вели речь о будущем. Я ведь тоже подала рапорт о демобилизации. И Ветров, забыв про неудачу тех «творческих» дней, отведенных им мне, с доверием и надеждой поручал: «Нас было на всех этапах этой гитлеровской эпопеи трое. Из нас троих только вы можете об этом написать. Это ваш долг…»
Он позаботился о том, чтобы сохранить копии протоколов, не известные миру. Снабдил этими копиями и меня. Оснастил свою частную коллекцию ценными фотографиями, поделившись ими со мной.
Красная Армия ценой величайших жертв и усилий всего народа пришла в Берлин, окружила город и имперскую канцелярию. Безвыходность ситуации вынудила Гитлера покончить с собой. Обнаружение его — существенный исторический факт — достояние нашего народа, выстрадавшего Победу.
Почему же Сталин скрыл от мира этот важный исторический факт? Любой однозначный ответ не будет достаточен. В немалой степени ответ таится в самой натуре Сталина, в неоднозначном восприятии им Гитлера, в примеривании к себе тех или иных сходных ситуаций, в опустошении, которое он мог испытать, утратив своего ненавистного и притягательного врага, в противостоянии которому проходили для него дни и ночи войны, и еще во многом, что составляет психологический комплекс Сталина. В эти дебри я здесь не вхожу.
Были и явственные прагматические побуждения, в том числе первоочередные. Близилась Потсдамская конференция.
Враг внешний, как, впрочем, и внутренний, — непременный фактор созданной Сталиным системы. Ему претила разрядка. Тем меньше оснований для нее, если Гитлер еще жив, где-то тайно скрывается. Если Гитлер жив, еще не покончено с нацизмом, в мире сохраняется напряжение. Это тактически важным считал Сталин в связи с предстоящими на конференции дебатами с союзниками о послевоенном устройстве мира. И в Потсдаме, спрошенный о том, известно ли что о Гитлере, он уклонился от ответа. С навыком бесцеремонного обращения с фактами, принадлежащими истории и, значит, народу, Сталин утаил правду.
Был ли от этого какой-либо выигрыш? Едва ли. Но проигрыш — колоссальный. Политический, моральный.
Со
Как участник, очевидец существенных исторических событий, я испытывала бремя долга — поведать о них людям. И не по своей вине смогла этот долг выполнить только спустя многие годы, сделать достоянием гласности эту «тайну века». Хотя, вероятно, и не исчерпала всего, что надо бы сказать. Соприкосновение с историей, даже просто личное, бесконечно, ведь сколько разных аспектов, и они на расстоянии лет открываются иногда отчетливее и сущность явлений — пронзительнее…
Ветрову больше нечего было здесь делать. В мастерской у немцев ремонтировался его трофейный автомобиль, на котором он готовился отправиться на родину. Вот-вот будет дан ему сигнал, разрешающий отбыть. И уже отчуждение пролегло между нами. Это как в поезде, приближающемся к конечному пункту. Когда дорожные припасы съедены, все личные истории поведаны друг другу, чемоданы выставлены в проход и шарфы уже наброшены на шеи. То временное содружество, что сложилось в пути, распадается. Все разобщены, устремлены поврозь к предстоящим заботам, к волнениям встречи.
Но поезд вынужденно встал — ждет зеленого семафора на право втянуться на станцию. И это промедление томительно, и болезненна образовавшаяся отчужденность и пустота, и каждый теперь безвозвратно уже только сам по себе.
Но вот из «Черного орла», от братства сомнительных узников краснорожий мощный горбун тащит через бульвар зажаренного поросенка, стоймя стоящего на блюде. Блюдо поддерживает сам хозяин — Вечный Проходимец. И поросенок с помидором в пасти, с воткнутыми в спину морковками и веточками зелени устанавливается во главе прощального стола. Отбывает майор Ветров.
Потом в Москве Ветров раз-другой навестил меня. Получай назначение. Делился заботами, связанными с переездом из Омска. Я передала ему просьбу Клавочки — встретиться. Свидание было им назначено у меня.
Не забуду тот вечер, Клавочку в нарядном черном шелковом платье с каре, густо обшитым бисером, терпеливо мерзнувшую в холодной нашей квартире, все еще ошеломленную его влюбленностью, предложением. Ждущую — вот-вот придет он и все образуется.
Он не пришел.
И мне кажется, что в Быдгоще, при свете свечи посвящая меня в свой замысел — захватить Геббельса, он стал плавиться и плавился всю дорогу, превращаясь в фантом, И наконец исчезнув, оставил след в блестках Клавочкиного бисера и в душе ее — глубокое, печальное недоумение…
Но пока все еще Стендаль. Постепенно разъезжаются. Ветрова уже нет. Отбыл на машине.
Посыльный штаба Женя Гаврилов смотрел на меня с горькой приветливостью. Я была свидетелем в Познани пустякового бы вроде поначалу романа с девушкой Зосей и безутешного, залитого его слезами прощания. Ощущение былого счастья в горестной разлуке разрасталось, душа его полнилась отчаянием. Он пребывал теперь в сонливой одури, лишился прежней предприимчивости. Победа не предвещала воссоединения с любимой. Пока шла война, он смог разок смотаться с добродушного разрешения полковника на попутных машинах в Познань. Теперь, когда день ого дня наводились все более строгие порядки, такая возможность едва ли могла представиться, а женитьба на иностранке была запрещена; ему не хотелось жить. Опухшие, красные веки, изъеденные слезами, нехотя приоткрывали щелку — потускневшие, а еще недавно быстрые, алчные глаза.